Я стоял, смотрел на твоего брата и не мог даже догадаться, почему он так сердит, почему вдруг его дела, перестав быть секретными, открылись, но он бежал ко мне, и это было совсем не страшно — не боимся же мы старой собаки, когда она жмется к ноге. Я ждал его. Темнота стояла такая, что лица его невозможно было разглядеть, но он сильно ругал меня, и ты… только ты, Линди, можешь сказать, прав он был или нет.
В руках Эдмунд держал киянку, и за миг до того, что он собрался сделать, я увидел, что с лица у него слетели очки, но это его не остановило, он бежал все так же быстро — точно бык, когда мчится прямиком на лезвие. Потом, помню, твой брат оттолкнулся от валуна и прыгнул прямо на меня, подняв свою киянку. Только тогда я понял, что он хочет меня убить, но это показалось мне просто смехотворным, и тут и Эдмунд, и я разом поняли, что он сделал две ошибки. Первая была невелика и, скорее всего, не стала бы роковой. Валун, от которого он оттолкнулся, был покрыт водорослями, скользкими, точно резина, он не удержался и поэтому прыгнул гораздо ближе, чем, наверное, рассчитывал. А вот другая ошибка оказалась пострашнее. Понимаешь, только когда он уже оттолкнулся от скользкого камня, он заметил почти невидимую горку ловушек, которая стояла между нами, но тело его уже неслось вперед, и приземлился он не на меня, а на них. Треск раздался такой, точно от ледяной горы оторвался огромный айсберг.
Ловушки для лобстеров, конструкцией которых я совсем недавно так восхищался, сломались под его тяжестью, и Эдмунда отбросило на несколько футов к входу в пещеру. А самое удивительное — и для Эдмунда, и для меня — было то, что киянка вырвалась у него из руки, взлетела вверх футов на тридцать и вдруг остановилась, как бы зависла в воздухе на короткий миг. Там, наверху, киянка блеснула в темноте, как далекая звезда. Потом она стала падать, перевернувшись вниз головкой, летела, как бумеранг, все быстрее и быстрее, и, когда она долетела до меня, я попробовал схватить ее, но не сумел; подчеркиваю — попробовал, вот откуда взялись отпечатки. И вот до того, как потом случилось все остальное, киянка угодила прямиком в висок твоего брата.
— Почему же ты не рассказал об этом в суде?
— Рассказать-то я рассказал. Но до этого уже выслушали тебя. Не помнишь фотографию, которую тебе показывал мистер Айвори? Лес-топляк?
Линда ответила, что она это очень хорошо помнит.
— Это был совсем не топляк, а те самые ловушки, которые расколотил твой брат.
— Я говорила мистеру Айвори — не понимаю, что это такое. Откуда мне было знать это, Брудер?
— Не помнишь, как мистер Айвори настаивал, что этот топляк выбросило приливом уже после того, как погиб Эдмунд? Помнишь, Линди? Помнишь?
Она ответила, что помнит.
— Черри доказала, что он ошибался.
— Как же она это узнала?
— Пришла навестить меня и все расспросила. Она хороший репортер. Полуправда ее никогда не устраивала. Она не поленилась отправиться в архив полиции и разыскала там пленку — ее успел нащелкать тот офицер, которого потом выслали из Ошенсайда. Помнишь его? У него еще нос в веснушках был, и морщил он его всякий раз, как видел мух на этой смертельной ране. Как будто загораживался своей камерой. Он делал фотографии по всему побережью и спрашивал — только тебя, не меня: «Так что же здесь все-таки случилось, а?» Ты же помнишь его, помнишь, Линди? Черри отправила пленку на увеличение. Когда сделали снимки, на них не оказалось ничего нового — тело на берегу, киянка в стороне, океан — красивый и совершенно бесполезный. Но на одной фотографии виднелась горка из дощечек. «Ну и зачем вы показываете мне этот топляк?» — спросил обвинитель, когда Черри принесла ему в контору эти снимки. Ей ничего не надо было говорить. Ведь в голове у нее уже крутилось начало будущей статьи: «Уважаемый читатель! Помните историю со смертельным исходом, которая случилась на берегу лет пять назад?»
Потом Черри разыскала отчет о приливах за весну двадцать пятого года. Оказывается, когда убили Эдмунда, прилив падал, а не поднимался. Он не намыл деревяшки после его смерти. Они раньше лежали там — прямо на пути Эдмунда. И когда Черри вместе с мистером Айвори внимательно рассмотрели увеличенный снимок, то заметили в груде дерева очки, а сам этот топляк оказался всего-навсего поломанными ловушками для лобстеров.
Линди с Брудером долго сидели на ступенях мавзолея, ветер спускался с холмов и тряс умиравшие деревья. Цитрусовый аромат был острый, но его перебивал запах иссохшей земли. Ветер кружил листья вокруг столбов, нес их к подножью мавзолея.
— Я так понимаю, что дела у тебя так себе, — сказал Брудер.
Так вот зачем он приехал? Осведомиться о ее здоровье? Ехал так далеко, не снимая ногу с педали, лишь потому, что волновался за нее?
— Кто тебе сказал?
— Черри. Да она ничего такого не говорила — просто сказала, что с тобой что-то не так.
Линди благодарно опустила голову ему на плечо.
— Так вот почему ты здесь… — начала она, готовясь рассказать ему о приступах лихорадки, высыпаниях и постыдной боли в пояснице.
— Я приехал, чтобы посмотреть, как ранчо, — ответил он. — Слышал, оно хиреет с каждым днем.
Его жестокость, перемешанная с нежностью, просто ошеломила ее, так что она не сумела понять, что у него на сердце. Здесь она была слепа; так Эдмунд, вечно теряя очки, не умел разглядеть мир вокруг себя. Она отстранилась от Брудера, попробовала было встать, но тело не слушалось, суставы не повиновались, а головная боль накатывала, точно прилив. Линди очень хотела подняться и уйти, но она осталась на ступенях, рядом с ним. Их разделяло не больше фута, но воздух между ними холодел каменной стеной.
— А я подумала, ты приехал со мной повидаться, — сказала она.
Почему, почему же мы не можем понять, что сердце умеет и любить, и ненавидеть одновременно? Линди и Брудер сидели совсем близко, но их как будто разделял целый океан. Брудер выковывал в себе броню против всяких чувств, и она становилась все прочнее и прочнее. А Линди ощутила острый укол старой любви. Августовское солнце немилосердно грело мрамор и бросало на него сухие тени ветвей умирающих деревьев. Потом в роще раздался звук шагов, и кто-то подошел к мавзолею.
— Линди! — позвал Уиллис.
Его лицо пылало, грудь тяжело поднималась.
— Линди, — повторил он, — пожалуйста, иди сейчас же в дом. Тебя искала Зиглинда, да и я тоже.
Линди встала, подошла к мужу, а когда обернулась, Брудера уже не было.
Потом, стоя с мужем на ступеньках особняка, Линди спросила:
— Зачем тебе всегда себя так вести?
Муж ничего не ответил — он внимательно разглядывал ее, как будто хотел увидеть приколотый к платью листок бумаги, который все ему объяснит. Она смотрела в его тусклые, с золотистыми крапинками глаза и видела перед собой растерянного человека: но она и сама не знала, что делать.
— Я думал, ты обрадовалась, — сказал он.
— Я обрадовалась бы гораздо больше, если бы ты отнесся к мистеру Брудеру как к любому другому моему гостю.
Лицо его изменилось, на виске забилась жилка.
— Ты видишь себя совсем не так, как я тебя вижу, Линди. Даже в зеркале тебе не видно, как пылают у тебя щеки. Ты этого не замечаешь, а я вижу. И он тоже видел.
— Что он видел?
Уиллис хотел было положить свою руку на ее; Линди с трудом отодвинулась.
— Ты его не знаешь, — произнесла она.
— Очень хорошо знаю, Линди. Это как раз ты его не знаешь, — ответил Уиллис и добавил: — Пожалуйста, не встречайся с ним больше.
— Не могу сказать точно, приедет он еще раз или нет, — сказала она, не зная еще, что Брудер не появится в Пасадене много лет, да и потом приедет лишь для того, чтобы запереть здесь все и поскорее сбыть ранчо с рук. Тогда Линди думала, что, может быть, он еще вернется к ней.
— Если ты меня любишь, ты не будешь больше с ним встречаться.
— Если он окажется у двери, вряд ли я сумею ему не открыть.
— Сумеешь.
— Нет, не сумею.
— А я знаю, что ты не откроешь.
Из детской послышался голос Зиглинды — она звала Линди. Девочка плакала, от жары ей хотелось пить, Линди представила, как дочь трет кулачками глаза, а кудряшки на ее голове совсем взмокли от пота.
— Мамочка! — плакала она.
— Дочка! — отозвалась Линди.
Наступали сумерки, желтый свет рисовал контур острых кипарисов вокруг за окном. Уиллис открыл окно, и стало слышно, как лепечет во дворе фонтан-дельфин и гремят медные сковороды на кухне. Зиглинда снова заплакала, Линди взглянула на лестницу и сказала мужу, что ей нужно идти. «Я нужна другим» — вот что прочитал муж на ее лице. Она не хотела, но так вышло, что уже давно ее сердце принадлежало всего нескольким людям. Один раз она решила для себя, что ее полнокровное сердце сумеет вырастить столько ярко-красных цветов любви, что ими можно будет засадить весь мир; любовь эта будет бесконечной, как весна, которая за один апрельский вечер украшает апельсиновые деревья белой шалью цветов; ее хватит на всех. Но это было давно, очень давно.