— Может, заварить липового цвета, как это делала ваша матушка, когда вы болели?
Опять вспоминает о матери. Что за чертовщина?
— Нет, нет, Зельма. Мне ничего не надо, — почти закричал Нунке.
Двери, тихонечко скрипнув, закрылись. Липовый чай — снова напоминание о матери… А Шульц говорил, что у Баумана были плохие отношения с матерью, и та даже угрожала, что божья десница накажет его за все. Господи! Почему вдруг вспомнилась эта нелепая фраза? Какие-то глупости лезут в голову. Надо взять себя в руки и решить, что делать дальше.
Побег Воронова, провал школы, отъезд в восточный сектор Берты с детьми. Все это невыносимо. Полный крах его карьеры, да и всей жизни. У него больше ничего не осталось. Нет, фон Кронне не может допустить такого позора.
Как хочется еще раз взглянуть на детей, на Берту, но фотографии в комнате жены, а заходить туда страшно, да и, пожалуй, она забрала альбом с собой.
Нунке подходит к столу, выдвигает нижний ящик, на минуту задумывается, глядя на сталь пистолета. Затем, решившись, достает блокнот, вырывает лист и размашисто пишет: «Дорогая Берта и дети. Я понимаю, что не могу вернуть вас. Все, что я делал, было бессмысленным. Вам нужно совсем другое. Писать нет сил. Прощайте, я по-своему любил вас».
Он положил листок посередине стола. Пусть его смерть будет связана только с этим.
Щелкнул выстрел. Его сухой звук пролетел по пустым комнатам. Но глухая Зельма ничего не услышала.
Нунке, раскинув руки, лежал на ковре, и тоненькая струйка крови текла из его рта.
А на столе кивал головой китайский мандаринчик, словно одобряя то, что сделал хозяин.
Любовь и ненависть
«Ну, дорогой, окажи последнюю услугу — прими весь удар на себя. Сколько мы с тобой путешествовали, сколько видели, — подгоняет Григорий свой «опель». Он едет из Карова в восточный сектор Берлина. — Ведь ты не почувствуешь боли, тебя починят, покрасят, и снова станешь служить новому хозяину. А вот что будет со мной, неизвестно.
Странно устроен человек. Сколько раз смотрел в глаза смерти и даже не вздрогнул, понимал — так надо. А сейчас, когда еду к своим, когда знаю, что полковник рассчитал все до мелочей, когда моим спасением занимаются свои, родные люди, мне вдруг становится страшно».
Григорий оглядывается. Длинная лента шоссе пуста, но вот на большой скорости его обгоняют машины — одна, вторая. Что такое? Может, все сорвалось? Машины пролетают мимо, Григорий успокаивается.
Мысли плывут, и вдруг блестящая, освещенная солнцем лента шоссе превращается в Днепр… Зашумели ивы, ласково закивали розы, потянулись к нему красными и белыми лепестками, а где-то, вдали, с крыльца к нему простирает объятия отец… Увидеть бы все это в последний раз, тогда уже и смерть не страшна.
Проехала встречная машина. За рулем — красивая девушка, она ласково улыбнулась Григорию. И вдруг, словно из солнечного марева, выплыло лицо Марии. Большие серые глаза смотрели с грустью, будто говорили: «Вот ты и уехал, бросил меня в этом ужасном аду…» Глаза словно упрекали, просили… «Ведь война — мужское дело, а мы смертельно устали… Мы хотим любить, рожать детей…» И вдруг к Григорию донеслись слова, которых он от нее никогда не слышал: «Я люблю тебя, Григорий, я хочу быть с тобой…»
Он вздрагивает, пытается отогнать видение, но усыпанное золотистыми искорками лицо все время плывет рядом. Кажется, будто женщина наклонилась к окошку и шепчет нежные слова: «Не бойся ничего, родной, я всегда с тобой, я не оставлю тебя. Все будет хорошо. Скоро ты вернешься в Киев, а потом заберешь и меня».
Григорий уже едет по мрачным улицам Берлина. Ищет нужную улицу, чтобы сделать круг и ровно в восемь быть у перекрестка. Вот и больница — большое светлое здание, он объезжает ее. Стрелка часов приближается к восьми. Через три минуты надо быть на месте «аварии». Оно выбрано очень удачно: оживленный перекресток, машины мчатся во всех направлениях. Григорий прибавляет скорость — до момента «катастрофы» остается минута…
И вдруг — удар в левое крыло машины. Вылетает стекло, Григорий, не удержавшись, падает на сиденье. Машину сразу же окружают солдаты, к ней никого не подпускают. На месте «аварии» откуда-то взялась «скорая помощь». Григория кладут на носилки, несут к машине.
Он видит вокруг себя людей в советской форме, слышит родной язык — и безмерно счастлив от этого.
Григорий сидел в кабинете полковника.
— Ну, как ты себя чувствуешь? Могу обрадовать: тебя до сих пор любят друзья и соратники, грустят о тебе.
И полковник протянул Григорию кипу немецких газет: в двух был просто некролог, в третьей — некролог с портретом. Газеты сообщали, что, выполняя свой благородный долг, на боевом посту погиб один из самых ответственных сотрудников «Семейного очага», человек, занимавшийся воссоединением разбитых войной семей, помогавший родителям найти детей, женам — мужей… Сотрудники скорбят по поводу преждевременной гибели Фреда Шульца.
— Есть еще одна новость. Твой благодетель и спаситель в тот же день, когда ты уехал, покончил жизнь самоубийством. Причины неизвестны. Как понимаешь, газеты об этом не пишут. Не причастен ли ты к этому?
— Возможно, — смутился Григорий. — В Гамбурге мне стало известно, что его жена с детьми переехали в восточный сектор. Уезжая, я послал ему письмецо. Тем более, что он должен был узнать о катастрофе и мне это ничем не грозило.
— Ох, молодость, молодость, горячая кровь, — улыбнулся полковник. — Хорошо, что все обошлось.
— Расскажите лучше, как все было после аварии.
— Собственно говоря, рассказывать нечего: обычная история. Пришлось позвонить в американскую администрацию, сообщить, что случилось несчастье с Фредом Шульцем, сотрудником фирмы или общества, — как там у них называется — «Семейного очага».
— А что там, кстати, было, на тех пленках?
Полковник помолчал.
— Я как раз собирался поблагодарить тебя за них. Материал оказался чрезвычайно ценным. Этот Больман раньше работал со Скорцени, он опасался остаться за бортом и, как видно, решил, когда станет трудно, продавать все и нашим и вашим — тем, кто больше заплатит. В дневниках много всего про Скорцени и его сообщников, характеристики людей, занимающих ныне высокие должности. Много фамилий, есть упоминания и о людях, которые работают в нашем секторе… Некоторых мы уже обнаружили. Они прекрасно законспирированы… Кроме того, там есть проект самого Больмана, как проводить в нашем секторе идеологические диверсии. Есть кое-что и о школе. Больман догадывается, что ее переведут в другое место, выражает даже свои мысли по этому поводу — на основании разговоров, услышанных краем уха. Есть и о тебе, его спасителе, и о подготовке новой группы по специальному заданию. Интересен также обличительный материал о том, как начинали свою карьеру некоторые известные деятели. Школа впоследствии превратится в крупный подрывной центр, американцы, как предполагает Больман, выделяют на нее значительные средства. В основном там будут готовить психологические и идеологические диверсии, направленные против молодежи Советского Союза и социалистических стран. Значительное место будет отведено религиозной обработке. Ну, и хватит об этом. Там остается твой друг, Домантович. После побега Воронова он, очевидно, будет руководить у них русским отделом. Ему станет немного легче. Дымов, по его словам, замечательный помощник. Мы приказали Домантовичу постепенно привлекать его к делу. Вот так, друг.
Полковник встал, подошел к ящику стола, достал оттуда папочку, подал Григорию.
— Здесь все твое, настоящее. Специально взял, чтобы ты не появлялся на улице — вдруг кто-то случайно узнает, как в прошлый раз.
Григорий достал военный билет на имя майора Григория Гончаренко. Руки его задрожали.
— А теперь, если не возражаешь, я прикажу принести сюда обед, подкрепишься, почитаешь газеты и журналы — здесь много наших, русских. В три часа придет машина и отвезет тебя на аэродром. И еще один сюрпризик: полетишь в одном самолете с Вороновым. Конечно, в разных салонах. Если захочешь, можешь увидеться с ним, не захочешь — и не надо.
Ровно гудят двигатели самолета. В чужом небе под крылом — чужие реки и города, а в дверях салона тоненькая фигурка стюардессы в пилотке, сдвинутой набок.
— Может, хотите чаю? — приветливо улыбается девушка.
Только человек, который прожил много лет на чужбине, не имея возможности даже в одиночестве думать на родном языке, может понять, что почувствовал Григорий, услышав эту обращенную к нему фразу. Вот уже несколько дней слышит родной язык, сам говорит на нем, и каждый раз любое слово звучит для него музыкой.
Григорий знает, что в соседнем салоне находится Воронов. Полковник сказал, что Гончаренко предоставлено право самому решать, разговаривать со стариком или нет.