Да и не эта одна мысль об этой эпохе: была у меня мысль, рядом с изображением деревянной избушки и в ней умного, с величавой и глубокой идеей князя, в бедных одеждах митрополита,{1221} сидящего с князем, и прижившейся в России «Фоминишны» — вдруг, в другой уже балладе, перейти к изображению конца пятнадцатого и начала 16-го столетия в Европе, Италии, папства, искусства храмов, Рафаэля, поклонения Аполлону Бельведерскому, первых слухов о реформе, о Лютере, об Америке, об золоте,{1222} об Испании и Англии{1223} — целая горячая картина, в параллель со всеми предыдущими русскими картинами, — но с намеками о будущности этой картины, о будущей науке, об атеизме, о правах человечества, сознанных по-западному, а не по-нашему,{1224} что и послужило источником всего, что есть и что будет. В горячей мысли моей я думал даже, что не надо кончать былины на Петре, например,{1225} об котором непременно нужно особенное хорошее слово и хорошая поэма-былина с смелым и откровенным взглядом, нашим взглядом.{1226} Я бы прошел до Бирона, до Екатерины и далее, — я бы прошел до освобождения крестьян и до бояр, рассыпавшихся по Европе с последними кредитными рублишками, до барынь, блядующих с Боргезанами,{1227} до семинаристов, проповедующих атеизм,{1228} до всегуманных и всесветных граждан русских графов, пишущих критики и повести,{1229} и т. д. и т. д. Поляки бы должны были занять много места.{1230} Затем кончил бы фантастическими картинами будущего: России через два столетия и рядом померкшей, истерзанной и оскотинившейся Европы, с ее цивилизацией. Я бы не остановился тут ни перед какой фантазией…
Вы считаете меня в эту минуту, конечно, за сумасшедшего, собственно и главное за то, что я так расписался, потому что обо всем этом надо говорить лично, а не писать, ибо в письме ничего понятно не передашь. Но я разгорячился. Видите ли: прочтя в Вашем письме о том, что Вы пишете эти баллады,{1231} я страшно удивился тому: как это нам, так долго разлученным, пришла одна и та же мысль, одной и той же поэмы? Обрадовавшись этому, я потом задумался: так ли это мы оба понимаем, то есть одинаково ли? Видите ли: моя мысль в том, что эти баллады могли бы быть великою национальною книгой и послужить к возрождению самосознания русского человека много. Помилуйте, Аполлон Николаевич! Да ведь эти поэмы все мальчики в школах будут знать и учить наизусть. Но, заучив поэму, он заучит ведь и мысль и взгляд, и так как этот взгляд верен, то на всю жизнь в душе его и останется. Так как это стихи и поэмы, сравнительно короткие, то ведь весь мир читающий русский прочтет их, как «Констанцский собор», который многие до сих пор наизусть знают. И потому — это не просто поэмы и литературное занятие, — это наука, это проповедь, это подвиг. Когда я прошлого года хотел писать Вам и склонить Вас, чтоб Вы принялись за эту мысль, я думал про себя: да как я передам ему, чтоб он понял меня совершенно? И вдруг, через год, Вы сами вдохновляетесь ТОЙ ЖЕ самой идеей и находите нужным ее писать! Значит, идея верна! Но одно, одно надо и непременно: надо, чтоб поэмы были необыкновенной поэтической прелести, чтоб увлекли и увлекли непременно, увлекли до невольного заучивания. Друг мой! Вспомните, что, может быть, вся Ваша поэтическая карьера до сих пор была только одно предисловие, введение и что теперь только придется Вам вполне по силам сказать новое слово, Ваше новое слово! И потому смотрите на дело серьезнее, глубже и больше восторга. А главное — простоты и наивности больше. Да вот еще: пишите рифмой, а не старым русским размером. Не смейтесь! Это важно: теперь рифма — народна, а старый русский размер — академизм. Ни одно сочинение белыми стихами наизусть не заучивается. Народ уже не сочиняет песен прежним размером, а сочиняет в рифмах.{1232} Если не будет рифмы (и не будет почаще хорея) — право, Вы дело погубите. Можете надо мной смеяться, но я правду говорю! Грубую правду!
Об Ермаке же ничего Вам сказать не могу; Вы, конечно, лучше знаете.{1233} По-моему, сначала казачье — удальство, бродяжничество и разбой. Потом уже указывается гениальный человек под бараньим тулупом; угадывает колоссальность дела и будущее значение его, но уже тогда, когда почти всё дело пошло на лад и удачно обделалось. Тут рождается русское чувство, православное чувство единения с русским корнем (даже непосредственное, может быть, чувство вроде тоски), — а из того выходит посольство и челобитье великому государю, выражающему в понятиях народа вполне русский народ. (NB. Главное и полнейшее выражение этого понятия дошло до полного, последнего своего развития знаете ли когда, по-моему? В нашем столетии. Разумеется, я говорю об народе, а не о прогнивших боярах и семинаристах.)
Но довольно теперь об этом. Я только верю одному: что мы с Вами сходимся в идеях, и радуюсь этому. Пришлите мне, пожалуйста, хоть что-нибудь из написанного, а если можно, то больше пришлите.{1234} Не употреблю во зло. Сами видите, что это меня до волнения интересует!
Вы спросите: почему я так долго Вам не писал? Но я так долго не писал, что мне и отвечать на это уже затруднительно. Главное — тоска, а если говорить и разъяснять больше, то слишком уже много надобно говорить. Но тоска такая, что если б я был один, то, может быть, заболел бы с тоски. Хорошо еще, что я с Анной Григорьевной, которая, как Вы знаете, опять с надеждами. Эти надежды волнуют нас обоих.{1235} (С нами живет тоже теперь мать Анны Григорьевны, что при теперешнем ее положении необходимо.) Мы имели недавно большую неудачу, оставшись во Флоренции, тогда как уже месяц тому назад решено было переезжать в Дрезден. Всё произошло через деньги. Я кончил тем, что обещал повесть (очень малая будет) в «Зарю».{1236} Милейший Николай Николаевич (который, может быть, теперь на меня сердится) обделал дело: 125 рублей доставил Марье Григорьевне Сватковской для внесения процентов (60 р.) и остальные 65 для раздела Паше и Эмилии Федоровне (Паше 25 р. и Эм<илии> Ф<едоров>не 40) — и, кроме того, обещал мне выслать сюда, во Флоренцию, 175 р. к определенному сроку. Вот на этот-то срок и деньги я и рассчитывал для выезда в Дрезден. Но произошла маленькая неловкость: вместо того чтоб выслать деньги по почте и застраховать, «Заря» выслала через какое-то комиссионерство, — и я получил дней 10 или 12 позже (и так как получил не по почте, то имел даже шанс и совсем не получить, потому что комиссионерство могло и совсем меня не отыскать во Флоренции). Таким образом, мы недели две, в ожидании денег, зажили лишних и поистратились; денег-то на переезд и недостало. Послал просьбу в «Русский вестник», чтоб выручили. Я в «Русский вестник» к январю доставлю роман. В Дрездене буду работать не разгибая шеи. Но вообще хлопот и дрязг много. Жара во Флоренции наступает ужасная, город душный и раскаленный, нервы у нас всех расстроены, что вредит особенно жене, теснимся мы в настоящую минуту (и всё en attendant[98]) в теснейшей маленькой комнатке, выходящей на рынок. Надоела мне эта Флоренция, а теперь, от тесноты и от жару, даже и за работу сесть нельзя. Вообще тоска страшная, а пуще — от Европы; на всё здесь смотрю, как зверь. Решил во что бы то ни стало воротиться к будущей весне в Петербург (как кончу роман) — хотя бы меня в долговое посадили. Я уже не говорю о духовных интересах, но и материальные интересы мои здесь, за границей, страждут. Вообразите, например, следующее обстоятельство: как бы там ни было, а ведь сочинения мои (все) и третьим, и четвертым, и пятым изданием расходились. «Идиот» (каков там ни есть, теперь спорить не буду) есть все-таки добрый товар. Я знаю наверно, что второе издание разошлось бы всё в один год. Отчего же не издать? Теперь именно время, а главное, мне по одному обстоятельству особенно хочется. Что же я сделал? Недель шесть назад послал я к Марье Григорьевне Сватковской следующее поручение: заехать в лавку к А. Ф. Базунову (с рекомендательной запиской от меня) и сказать ему следующие два слова: не возьмется ли он за 2-е издание «Идиота» (к будущей зиме бы оно уже было готово, если б теперь взялся) — цена 2000 р. (даже полагал спустить за 1500, если все деньги разом, а то так дал бы рассрочку). Законности и формальности контракта не задержали бы, потому что я мог бы послать отсюда форменное и засвидетельствованное полномочие. Я просил Марью Григорьевну Базунова только спросить, без особенной настойчивости, чтоб сказал да или нет, и меня сюда уведомить. Если нет (хотя он-то уж знает, как мои книги до сих пор расходились и каков это товар) — то ведь как угодно, мне всё равно. Я и сам издам, воротясь, и убытка не понесу. Кажется, поручение не отягчительное, не правда ли? Могло бы в минуту окончиться, двумя словами с Базуновым. И что ж? Вот уже шесть недель от Марьи Григорьевны ни слуху ни духу. Между тем я и попросил-то ее (в первый раз в жизни) потому, что она сама с горячностию предлагала мне свои услуги, по поручениям и надобностям в Петербурге, прошлым летом в Швейцарии.