Об Ермаке же ничего Вам сказать не могу; Вы, конечно, лучше знаете.{1233} По-моему, сначала казачье — удальство, бродяжничество и разбой. Потом уже указывается гениальный человек под бараньим тулупом; угадывает колоссальность дела и будущее значение его, но уже тогда, когда почти всё дело пошло на лад и удачно обделалось. Тут рождается русское чувство, православное чувство единения с русским корнем (даже непосредственное, может быть, чувство вроде тоски), — а из того выходит посольство и челобитье великому государю, выражающему в понятиях народа вполне русский народ. (NB. Главное и полнейшее выражение этого понятия дошло до полного, последнего своего развития знаете ли когда, по-моему? В нашем столетии. Разумеется, я говорю об народе, а не о прогнивших боярах и семинаристах.)
Но довольно теперь об этом. Я только верю одному: что мы с Вами сходимся в идеях, и радуюсь этому. Пришлите мне, пожалуйста, хоть что-нибудь из написанного, а если можно, то больше пришлите.{1234} Не употреблю во зло. Сами видите, что это меня до волнения интересует!
Вы спросите: почему я так долго Вам не писал? Но я так долго не писал, что мне и отвечать на это уже затруднительно. Главное — тоска, а если говорить и разъяснять больше, то слишком уже много надобно говорить. Но тоска такая, что если б я был один, то, может быть, заболел бы с тоски. Хорошо еще, что я с Анной Григорьевной, которая, как Вы знаете, опять с надеждами. Эти надежды волнуют нас обоих.{1235} (С нами живет тоже теперь мать Анны Григорьевны, что при теперешнем ее положении необходимо.) Мы имели недавно большую неудачу, оставшись во Флоренции, тогда как уже месяц тому назад решено было переезжать в Дрезден. Всё произошло через деньги. Я кончил тем, что обещал повесть (очень малая будет) в «Зарю».{1236} Милейший Николай Николаевич (который, может быть, теперь на меня сердится) обделал дело: 125 рублей доставил Марье Григорьевне Сватковской для внесения процентов (60 р.) и остальные 65 для раздела Паше и Эмилии Федоровне (Паше 25 р. и Эм<илии> Ф<едоров>не 40) — и, кроме того, обещал мне выслать сюда, во Флоренцию, 175 р. к определенному сроку. Вот на этот-то срок и деньги я и рассчитывал для выезда в Дрезден. Но произошла маленькая неловкость: вместо того чтоб выслать деньги по почте и застраховать, «Заря» выслала через какое-то комиссионерство, — и я получил дней 10 или 12 позже (и так как получил не по почте, то имел даже шанс и совсем не получить, потому что комиссионерство могло и совсем меня не отыскать во Флоренции). Таким образом, мы недели две, в ожидании денег, зажили лишних и поистратились; денег-то на переезд и недостало. Послал просьбу в «Русский вестник», чтоб выручили. Я в «Русский вестник» к январю доставлю роман. В Дрездене буду работать не разгибая шеи. Но вообще хлопот и дрязг много. Жара во Флоренции наступает ужасная, город душный и раскаленный, нервы у нас всех расстроены, что вредит особенно жене, теснимся мы в настоящую минуту (и всё en attendant[98]) в теснейшей маленькой комнатке, выходящей на рынок. Надоела мне эта Флоренция, а теперь, от тесноты и от жару, даже и за работу сесть нельзя. Вообще тоска страшная, а пуще — от Европы; на всё здесь смотрю, как зверь. Решил во что бы то ни стало воротиться к будущей весне в Петербург (как кончу роман) — хотя бы меня в долговое посадили. Я уже не говорю о духовных интересах, но и материальные интересы мои здесь, за границей, страждут. Вообразите, например, следующее обстоятельство: как бы там ни было, а ведь сочинения мои (все) и третьим, и четвертым, и пятым изданием расходились. «Идиот» (каков там ни есть, теперь спорить не буду) есть все-таки добрый товар. Я знаю наверно, что второе издание разошлось бы всё в один год. Отчего же не издать? Теперь именно время, а главное, мне по одному обстоятельству особенно хочется. Что же я сделал? Недель шесть назад послал я к Марье Григорьевне Сватковской следующее поручение: заехать в лавку к А. Ф. Базунову (с рекомендательной запиской от меня) и сказать ему следующие два слова: не возьмется ли он за 2-е издание «Идиота» (к будущей зиме бы оно уже было готово, если б теперь взялся) — цена 2000 р. (даже полагал спустить за 1500, если все деньги разом, а то так дал бы рассрочку). Законности и формальности контракта не задержали бы, потому что я мог бы послать отсюда форменное и засвидетельствованное полномочие. Я просил Марью Григорьевну Базунова только спросить, без особенной настойчивости, чтоб сказал да или нет, и меня сюда уведомить. Если нет (хотя он-то уж знает, как мои книги до сих пор расходились и каков это товар) — то ведь как угодно, мне всё равно. Я и сам издам, воротясь, и убытка не понесу. Кажется, поручение не отягчительное, не правда ли? Могло бы в минуту окончиться, двумя словами с Базуновым. И что ж? Вот уже шесть недель от Марьи Григорьевны ни слуху ни духу. Между тем я и попросил-то ее (в первый раз в жизни) потому, что она сама с горячностию предлагала мне свои услуги, по поручениям и надобностям в Петербурге, прошлым летом в Швейцарии.
Таким образом, мои интересы видимо страдают, и единственно от того, что я в отсутствии. Да и не одно это! Множество, множество вещей, без которых я не могу обойтись, осталось в России! Писал я Вам или нет о том, что у меня есть одна литературная мысль (роман, притча об атеизме), пред которой вся моя прежняя литературная карьера была только дрянь и введение и которой я всю мою жизнь будущую посвящаю? Ну так мне ведь нельзя писать ее здесь; никак; непременно надо быть в России. Без России не напишешь.{1237}
А сколько беспокойств! Сколько дрязг! Пощадили бы хоть меня! Аполлон Николаевич, ради Бога, напишите мне о Паше и о том, какие у них дрязги с Эмилией Федоровной! Положим, это вздор, но для меня-то важно. Эмилия Федоровна хоть ничего мне не писала о Паше, но прислала мне на днях письмо с укорами. Это люди с удивительным рассуждением. Правда, они бедны, но ведь я могу только сделать то, что могу.
Послушайте, Аполлон Николаевич, есть у меня и еще до Вас просьба. Можете сделать — сделайте, а нет — так и не делайте. И, ради Бога, не утруждайте себя. Труда, положим, немного, но просьба деликатная. Дело в том же Базунове. Прошу Вас очень зайти к нему в лавку и спросить его: расположен он или нет издать «Идиота» за 2000? (Я не хочу спускать на 1500.) С Базуновым Александром Федоровичем, как Вы, может быть, сами знаете, можно говорить прямо. При этом никаких стараний с Вашей стороны и особенно никаких упрашиваний, — разве (по дружбе), если б завязался разговор (Базунов любит спрашивать совета), сказать доброе слово об «Идиоте». Но главное — никакой особой горячности. Узнав — написать ко мне. Ну вот и вся просьба.
Конечно, конечно, Вы бы мне в этом (деле для меня очень важном, несмотря на то что я сбавлять не хочу, и если «нет» — то как угодно, своего не потеряю, сам издам или подожду), — Вы бы мне в этой просьбе не отказали. Но вот в чем щекотливость дела: то, что я это дело ведь ей поручил и даже под секретом, хотя в то же время уведомил ее, что и Вас извещу. Так не обиделась бы она тем, что я мимо нее Вас прошу? И в то же время чем же тут, однако же, обижаться, тем более что ей известно, что Вы про это дело должны узнать от меня. Кроме того, она же ведь мне не отвечает, несмотря на то что необходимое время проходит, а между тем дело это для меня важное. Хоть бы уведомила меня, что не хочет брать на себя поручения, тогда бы у меня, по крайней мере, были руки развязаны, а то ни слуху ни духу.{1238} Впрочем, думаю, что ничего, то есть никакой щекотливости не составило бы, если б Вы, например, зайдя к Базунову, спросили от меня: не было ли ему от меня какого-нибудь предложения об издании «Идиота»? А там, судя по разговору, поговорить с ним и об условиях. Ну так вот в этом — покорнейшая просьба моя к Вам, Аполлон Николаевич! Можете — сделайте, очень прошу Вас. Разумеется, я Вас не кончать дело прошу (потому что его и нельзя кончать, ибо тут нужен контракт и доверенность), а только начать, то есть узнать, расположен ли Базунов и верно ли его слово, и уведомить меня об этом хоть двумя словами. Ради Бога, только не пеняйте на меня и не браните меня за то, что я Вас всё утруждаю и мучаю.
Впрочем, считаю нужным дать Вам знать, что я, на днях, пишу к Марье Григорьевне и прошу ее дело о Базунове оставить в покое, а просьбу мою к ней считать как бы и не существовавшею. Это бы я написал ей и без того, то есть если б и не думал Вас просить о Базунове. А лучше всего, лучше всего — если б Вы взяли на себя труд повидать самое Марью Григорьевну и просто спросить ее: делала ли она что-нибудь по моему делу или забыла о нем! Но боюсь утруждать Вас, слишком уж много ходьбы.
Я всё еще надеюсь скоро отсюдова выехать и опять-таки в Дрезден. Письма, ко мне адресуемые в Дрезден, перешлются ко мне сюда, во Флоренцию, если б я остался во Флоренции, потому что я уже списался с дрезденским почтамтом. Но это крайний случай, и я все-таки надеюсь, что выеду в Дрезден отсюдова скоро, а потому, если захотите мне написать (чего буду ждать с алчностию), то пишите отныне во всяком случае по следующему адрессу: Allemagne, Saxe, Dresden, à M-r Théodore Dost<oiewsk>y, poste restante.