Да, в своем романе он разыгрывает альтернативный вариант истории тоталитаризма в XX веке, — описывает мир, в котором Сталин не воюет с Гитлером, а дружит с ним, и они вместе владеют Европой (в то время как США несут ответственность за Холокост), где легализированы наркотики, СССР усеян кокаиновыми кафе, Сталин увековечен с золотым шприцем в руках, где диссидент-Хрущев — аристократ, садист, каннибал и тайный любовник Сталина, где великие поэты не противостоят власти, а становятся ее юродивыми двойниками, ГУЛАГ заменен «Лавлагом», сексуальность не закрепощена, а вписана в социальные ритуалы и т. п. Но все это — как я полагаю, сознательная пародия на то, что можно назвать модернистским тоталитаризмом, — той версией тоталитарной культуры, которая была в свое время развернута Борисом Гройсом в работе «Стиль Сталин»; впрочем, она была предвосхищена в некоторых текстах левых сюрреалистов конца 1930-х годов[700]. По логике Сорокина, эта рафинированная версия тоталитаризма так же наркотически зависима от «голубого сала» русского литературоцентризма (или жажды сакрального у французских сюрреалистов), как и исторически реализованная — и куда менее эстетская — разновидность.
Убедительна ли эта пародия? Думаю, что нет. История получения фантастического «голубого сала» разворачивается в «тоталитарных» декорациях невразумительно, судорожно, без какой-либо рефлексии: совершенно непонятно, почему голубое сало должно прийти из будущего, зачем оно нужно Сталину и Гитлеру, почему Сталин впрыскивает его себе в мозг. Практически каждый сюжетный поворот, связанный с голубым салом, в этой части романа Сорокина выглядит необъяснимым, как перипетии дурного боевика. Не говоря уж о том, что весь сорокинский «перевертыш тоталитаризма» предательски выдает бинарную логику созданной им конструкции: структура советского мифа сохранена в неприкосновенности, только все запрещенное становится здесь разрешенным, все вражеское — дружеским, все насильственное — сексуализированным, а все возвышенное оборачивается низменным (прямой результат этого «переворачивания» — карикатурность в изображении Ахматовой, Мандельштама и Бродского). Такая инверсия — еще одно свидетельство того, как трудно преодолеть наследие модернизма и в особенности — авангардного утопизма. Так что «развод» Сорокина с модернизмом оказывается чистой декларацией о намерениях. Как ни странно, «деконструкция» не удается именно потому, что Сорокин остается близким отводком от дерева русского модернизма. Увы?
Мифология потребления
Разрыв Пелевина с модернистской традицией еще более двусмыслен. Это особенно отчетливо видно, если сопоставить «Generation „П“» с другими пелевинскими текстами. Скажем, с «Чапаевым и Пустотой».
Поэт-декадент Петр Пустота и главный герой нового романа — «криэйтор» рекламных текстов и концепций Вавилен Татарский — в сущности говоря, антиподы. Пустота не знает, какая из известных ему реальностей реальна, а какая фиктивна. Но он сам выбирает для себя тот мир, в котором он — комиссар Чапаева, и следует этому выбору со всей возможной последовательностью. Татарский целиком и полностью принадлежит данной, то есть сегодняшней, реальности, и для того, чтобы выйти за ее пределы, ему нужны стимуляторы вроде мухоморов, дурного героина, ЛСД или, на худой конец, планшетки для общения с духами.
Пустота проходит путь философского «просвещения» и, в конце концов, обретает способность «выписаться из больницы», иначе говоря — по примеру Чапаева — создавать свою реальность. Татарский тоже, казалось бы, проходит путь возвышения от ларечного «реализатора» до живого бога, главы некоего тайного ордена, Гильдии Халдеев, поставляющей России иллюзорную реальность. Но на самом деле его возвышение предопределено его именем, составленным из «Василия Аксенова» и «Владимира Ильича Ленина» и лишь случайно совпавшим с «именем города». Именем, то есть «брендом». А, как шуткует коллега Татарского по рекламным делам, «у каждого бренда — своя легенда». Вавилен Татарский — такая же вещь, такой же продукт, как и то, что он рекламирует.
Петр Пустота — почти романтический образ модерниста: подлинного поэта, творца, избирающего пустоту как предельное выражение философской свободы. А Татарский — пустое место, никто, человеческий word processor, не творец, а копирайтер, волей случая вознесенный до небес. Со своей книжечкой, в которую в любой удобный и неудобный момент записываются рекламные идеи, он просто комичен. Особенно эта комичность очевидна, когда в момент наркотического «прозрения» он «во искупление» сочиняет для Бога «слоган», действительно гениальный по своей пошлости: «Христос Спаситель. Солидный господь для солидных господ». Его продвижение по мистико-карьерной лестнице, разумеется, напоминает компьютерную игру (три ступени, три загадки, башня, на которую надо взойти), но на самом деле не он восходит, а им двигают, как фишкой, — недаром каждое новое возвышение Татарского совершается после того, как его прежний босс/наставник по неясным причинам погибает. Кстати, и модель компьютерной игры давным-давно использована Пелевиным в ранней повести «Принц Госплана», но и тут — отличие разительное. Герой повести «Принц Госплана» наполнял плоскую и фиктивную рамку игры самим собой и тем самым превращал симуляцию в свою, свободную реальность. Татарский, наоборот, принимается в чужую игру при фактическом условии утраты себя: акт снятия с его лица виртуальной маски, трехмерной модели, которая, собственно, и станет мистическим мужем богини Иштар, — символически фиксирует полное обезличивание и без того не шибко индивидуального выпускника Литинститута.
Выбрав в качестве героя «типический характер в типических обстоятельствах», Пелевин демонстративно захлопнул дверь, ведущую не только к романтико-модернистской традиции изображения исключительного героя в исключительных обстоятельствах, но и к себе самому, прежнему. Ведь Пелевин не то чтобы однообразен, он, скорее, последователен: начиная с ранних рассказов и «Омона Ра» вплоть до «Чапаева…» он умно и изобретательно вел свою тему, сразу же отличившую его от других постмодернистов. Если другие открывали за стандартизированными представлениями об истине и реальности — мнимости, фикции, симулякры, то Пелевин упорно доказывал, что из симулякров и фикций можно заново построить реальность: достаточно вспомнить финал «Омона Ра», где герои, казалось бы, убедившийся в фиктивности своего путешествия, тем не менее продолжает свой мифологический путь, или историю Сердюка из «Чапаева».
Новый роман рожден горестным открытием того факта, что эта принципиально индивидуальная стратегия свободы легко оборачивается тотальной манипуляцией «ботвой»: симулякры превращаются в реальность массово, в индустриальном порядке. Каждый рекламный клип — это на самом деле облеченный в виртуальную плоть квазиреальности симулякр счастья и свободы: «Свободу начинают символизировать то утюг, то прокладка с крылышками, то лимонад. За это нам и платят. Мы впариваем им это с экрана, а они потом впаривают это друг другу, и нам, авторам, это как радиоактивное заражение, когда уже не важно, кто взорвал бомбу».
Трудно не увидеть связь этих рассуждений с философской публицистикой Жана Бодрийяра. Именно он первым заговорил о том, что ТВ и, в первую очередь, реклама размывают границу между реальным и иллюзорным, создавая массовым потоком виртуальные образы власти и вожделения (соответственно анальный и оральный вау-факторы, как это называется у Пелевина). Эти образы могут иметь отношение к реальности, а могут быть более или менее искусной иллюзией реальности, но в любом случае их главная функция — не в отражении, а в моделировании реального в сознании и в поведении потребителя. Разрушая всякие соответствия с реальностью, симулякры, по Бодрийяру, размывают любую цель человеческой деятельности, что, в свою очередь, «делает неопределенным различие между правдой и ложью, добром и злом и в конечном счете устанавливает радикальный закон эквивалентности и обмена, железный закон власти»[701].
Естественно, и сама власть, попадая в зависимость от гиперреальности симулякров, подменяется системой фикций. Те, кто читал роман Пелевина, помнят, что он заканчивается августовским кризисом 1998 года, возникшим, по Пелевину, из-за перепроизводства симулякров: главный программист описанной в романе всероссийской «фирмы» по производству политической и коммерческой рекламы подторговывал «налево» «черным PR», то есть скрытой рекламой тех или иных товаров, вопреки заключенным контрактам на скрытую рекламу совсем других товаров. Разоблаченный и расстрелянный, он посмертно отомстил оставшимся в живых — встроенным в систему вирусом, который стер все виртуальное правительство.