Впрочем, совсем не поэтому нет смысла видеть в Штольце позитивную, благодетельную силу: дескать, придут сотни тысяч Штольцев и преобразят лицо России. Если поверить самому Гончарову, эмоционально поверить тому, что он пишет, то от этой иллюзии неизбежно придется отказаться. Потому что настоящая литература в его романе начинается там, где мы соприкасаемся с самим Обломовым, его жизнью и ощущениями, снами, бытом, с ленивым, сонным и рабски преданным ему Захаром, со всем тем, что действительно душевно близко и дорого автору. Все же прочее – взаимоотношения между Штольцем и Обломовым, Штольцем и Ольгой – в известной мере больше публицистика, чем литература. И сами образы выписаны с гораздо меньшим тщанием, и чувствуется механическая расстановка фигур в тех ситуациях романа, где они участвуют. В общем, совсем не этим образам отдана авторская любовь.
Характерный пример, показывающий действительное отношение автора к своим героям. У вдовы Пшеницыной, на которой женился Обломов, было трое детей: один от Обломова – Андрюша, названный так в честь Штольца, и двое от первого брака. После смерти Обломова Штольц взял к себе на воспитание только одного Андрюшу, не посчитав необходимым позаботиться об остальных, хотя ко всем ним Обломов равно относился, как к своим родным детям. То есть благородство Штольца укладывается в строго дозированные мерки – благородство «от сих до сих». Это чисто буржуазное отношение к порядочности, когда порядочность подменяется добропорядочностью, а благородный поступок совершается не по внутренней потребности быть самим собой, но лишь из желания не уронить себя в глазах людей, при этом не причинив ущерба собственному благополучию.
Если смоделировать подобную ситуацию в обратном порядке, то Обломов никогда бы не поступил так, как Штольц. Он взял бы к себе всех детей, не делая между ними различий. И такой поступок был бы внутренне для него органичен, он шел бы от душевной потребности, а не от каких-либо привходящих соображений.
Конечно, все эти дорогие писателю черты Обломова совсем не делают его героем, образцом для подражания, провозвестником новых человеческих отношений. Обломов остается все равно Обломовым со всеми своими недостатками. Но недостатки не должны заслонять от нас его достоинств. Это образ многомерный, и любая попытка втиснуть его в ложе предвзятой схемы вольно или невольно ведет к обеднению смысла романа.
Работая над картиной, мы старались быть максимально лаконичными в стилистике – показывали на экране лишь то, что действительно необходимо. У нас нет ни массовок, ни фоновых фигур, создающих микромир, – дам в кринолинах, прохожих, случайных возков, проносящихся по петербургским улицам.
Мы хотели, чтобы «Обломов» был очень литературным фильмом. Обычно кинематографисты боятся этих слов – литература, литературность. Но мне думается, что кинороман и должен быть литературен, ему не противопоказан авторский текст, который здесь подробен, обстоятелен. Закадровое дикторское чтение сопровождается шорохом перелистываемых страниц. Мы не боялись, что кому-то наш фильм покажется излишне приверженным прозе. Напротив, мы стремились быть маскимально близкими экранной прозе, а это совсем не исключает кинематографичности. (XV, 6)
(1986)
Вопрос: Меня интересует ваша философская концепция «Обломова». Она, на мой взгляд, несколько отличается от концепции Гончарова.
Очень часто нас за эту картину ругали по совершенно другим законам, нежели те, по которым она сделана. А оценивать художественное произведение можно только по его собственным законам.
Скажем, классики русской критической мысли рассматривали Обломова с точки зрения социальной. В нашу задачу сегодня входило посмотреть на эту проблему с точки зрения нравственной. Потому что в наш прагматический век, когда мы отмеряем порядочность, добро, соизмеряя и то и другое с собственным удобством, нам казалось, что Штольц – ярчайший представитель прагматического века. Потому что это человек, который думает о том, как жить. Где отдыхать, что полезно, что вредно.
Обломов – человек, который думает о том, зачем жить. Со всей его ленью, над которой мы смеемся, это человек, который мучается таким вопросом, и это лишает его сил. У него действительно нет сил бороться. И если бы он не был крепостником, он бы просто умер с голоду, не смог бы бороться за свое существование. Но от этого вопрос «зачем жить?» не становится менее актуальным и серьезным для него.
Гончаров хотел, чтобы читатель любил Штольца, а сам любил Обломова. (II, 13)
(2005)
Вот у меня была ситуация на «Обломове».
Захар, кто сыграет Захара? Мне говорит однокурсник, ассистентом моим работал: «Попов Андрей Алексеевич». Я говорю: «Ты что, обалдел? Захара – Попов? Он генералов играет, ученых, секретарей обкомов… Какой он Захар?» А он говорит: «Поверь мне, он тоскует, ну предложи…»
И я пришел к Попову домой. Сидит Андрей Алексеевич Попов. Он к тому времени уже из «Чайки» в «ЗИЛ», из «ЗИЛа» в Кремль… Большего дива, чем эта жажда его играть, я не видел. Я делал его пробы, обхаживал его всячески. Он пришел – и я вижу, что ему очень хочется, но и смущен очень, его догола почти раздели. Сделали ужасающий грим, монтюр кирпичного цвета. И он сел за стол, текст у него. Он сидит, текст бубнит, у него бакенбарды такие… Мы с Пашей Лебешевым стоим за камерой. И там люди ходят, свет не весь стоит. И он сидел-сидел, читал текст, смотрел на людей, чего-то еще делал. Потом говорит: «А можно покурить?» Я говорю: «Подождите пока». Ему курить хочется… И вот он так уселся… Я говорю: «Паша, давай включай камеру». И он сидел-сидел, и тут мимо него кто-то прошел, и он вдруг зарычал. Так «р-р-р-р-р…», как собака. Все, я говорю, снято. Ничего больше не надо.
Я в него влюбился, я понял, что его надо снимать. И надо брить наголо. А он говорит: «Нет, наголо не могу». Я говорю: «Ну как, Андрей Алексеевич?» – «Не-не, не могу, у меня спектакль, то-се». Я его мучил-мучил, звонил ему. А он: «Сергеич, дорогой, я готов, я буду, люблю, моя мечта жизни – но наголо не могу…»
Все, вилы уже!
Прихожу к нему домой. Зима, я в шапке. Жена открывает, он сидит в кабинете, кроссворд разгадывает. Захожу к нему: «Андрей Алексеич, ну хотите, я на колени встану?» Он говорит: «Милый, нет». Я говорю: «А теперь?» Снимаю шапку – я бритый наголо. Говорю: «Я побрил всю мужскую часть группы, чтобы Вам не было одиноко. Если Вы откажетесь, что они со мной сделают? Скажете «нет» – я сейчас еще и женщин побрею». И он согласился. «Ну ты и сволочь», – сказал…
И он так отыграл!.. Мне сначала казалось, что он жутко наигрывает, а потом я понял, что вылепливается образ такого пса потрясающего… (II, 47)
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});