У Абрахама были основания полагать, что сам Минз за несколько месяцев до того подбрасывал в Белый дом записки с угрозами убить президента в расчете на то, что, если Гардинг решит усилить охрану, выбор падет именно на него. Но ничего не вышло — президент либо не воспринял угрозы всерьез, либо устал от жизни.
(Абрахаму Лихту тоже выдали полицейский револьвер вместе с удобной наплечной кожаной кобурой; но интеллигентские предрассудки не позволяли ему носить эту дурацкую игрушку. Он запер револьвер в ящике стола на работе, где тот и оставался до самого его отъезда в июне 1923 года.)
Случилось так, что через три недели после разговора Минза с Абрахамом Лихтом Джесса Смита нашли мертвым у себя дома, все указывало на самоубийство: пижама и халат на покойном, дырка от пули в голове и револьвер, валявшийся рядом на полу (во время полицейского расследования он исчезнет).
Нервно отирая пот со лба, Минз уверял Абрахама Лихта, что смерть Смита — просто совпадение, одно из тех странных, загадочных, мистических событий, которые сейчас то и дело происходят в Вашингтоне, и он к этому никакого отношения не имеет.
— Не более чем сам Гарри Догерти, — с кривой ухмылкой добавил он.
На что Абрахам Лихт подмигнул, но ничего не ответил.
А через неделю трудолюбивый «Гордон Джаспер Хайн» уволился из бюро и навсегда покинул столицу.
X
Венера Афродита, молись за меня!
Ибо если Абрахам Лихт кого-то любит, он должен ощущать ответную любовь; если он предается кому-то всей душой, взамен должен получать другую душу. Иначе Игра становится жестокой.
И больше он не позволит себя обмануть — довольно!
Хотя мужская сила и вернулась к нему, Абрахам вынужден признать, что время в его возрасте бежит стремительно и если он мечтает еще об одном сыне, пусть даже дочери, чтобы продолжить род, медлить нельзя.
Венера Афродита, смилуйся надо мной!
Несмотря на то что, как известно, Судьбу направляет Воля, далеко не все пациенты клиники «Паррис» идут на поправку, что доставляет массу неудобств, порождает неизбежную суету, требует множества телефонных звонков и заметания следов.
(Впрочем, теперь это уже рутина: когда пациент умирает, тело до наступления темноты помещают в нечто вроде карантина; затем появляется специальная бригада служащих, которым можно доверять, перекладывает труп в фургон и отвозит в местный морг, находящийся в двадцати милях от клиники, где утром коронер — тоже давно уже связанный с клиникой — без лишнего шума проводит вскрытие, подписывает свидетельство о смерти и переправляет труп в ближайшую похоронную контору. А затем уж все заботы ложатся на родственников покойного, хотя доктора Бис и Либкнехт продолжают оказывать некоторое содействие.)
Пациенты идут на поправку не всегда, чего не скажешь об идущем в гору бизнесе, что и неудивительно, если принять во внимание, что в 1926 году беспрецедентно процветает вся страна; и чем дальше — тем больше, больше и больше! — одно из проявлений (согласно рассуждениям экономфилософов) закона эволюции.
Бизнес процветает; и болезни тоже.
Но Абрахаму Лихту снова становится тревожно, ибо, пусть зарабатывает клиника немало, а экспериментальные вложения (в акции самых надежных компаний) принесли солидную прибыль, ему все труднее выдерживать общество Феликса Биса (если напарника действительно так зовут); и уж коль скоро он влюбился в Розамунду, надо, думает Абрахам… надо уходить и начинать новую жизнь.
Теперь у него постоянно возникают стычки с этим шарлатаном Бисом, уважать которого он более не может. Всего несколько лет назад Бис казался ему умным, даже блестящим в некоторых отношениях человеком; но теперь мозг его разрушен алкоголем, а рассуждения сделались так же невнятны, как непорядочно поведение.
Какой смысл добиваться совершенства в Игре, если в ней более не участвует сердце; более того, при виде всего, что происходит вокруг, сердце сжимается от боли.
Венера Афродита, мечтательно, словно влюбленный пастушок, повторяет он, так же, как пастушок, уверенный, что непременно завоюет сердце возлюбленной, молись за меня.
XI
И вот. Туманное осеннее утро. Очарованный влюбленный Моисей Либкнехт видит женщину, застывшую в трансе на поросшем травой берегу пруда; глаза ее закрыты, прекрасное лицо обрамляют спускающиеся до плеч растрепанные черные блестящие волосы. На ней халат вроде тех, в каких женщины ходят на сеансы гидротерапии; на ногах нет чулок, и они отливают молочной белизной; ступни тоже.
Зачем эта женщина привела его сюда, где из клиники их не видно?
Зачем эта женщина привела его сюда, где только он, ее возлюбленный, смотрит на нее?
Она ступает в воду, и он ощущает, как учащенно начинает пульсировать кровь у него в груди и в паху; он окликает ее по имени, мягко, но решительно:
— Розамунда! — пусть очнется наконец, пусть покорится силе его любви.
Так оно будет, так оно есть.
За что должно возблагодарить Венеру Афродиту.
«Исчезнувшая деревня»
I
Душным майским вечером 1928 года небольшая группа музыкантов и певцов, совсем молодых, едва за двадцать, мужчин и женщин, представляет не более чем сотне растерянных слушателей, собравшихся в Камерном зале «Карнеги-холл» на Пятьдесят седьмой улице Манхэттена, странное сочинение молодого композитора Дэриана Лихта, который, причудливо изгибаясь и дергаясь своим тощим телом, дирижирует исполнением. Название произведения — «Эзоп, исчезнувшая деревня». Жанр, как сказано в программе, — «Симфоническая поэма с вариациями», но на искушенный, да и неискушенный слух, композиция распадается на обескураживающее множество частей — по сути дела, разрозненных: одни обрываются, начинаются новые — каждая со своим собственным внутренним темпом, ритмом и темой, порой не имеющими ничего общего с доминирующей темой сочинения; то флейта, то гобой, то сопрано, то нечто, что напоминает (да и, если верить программе, на самом деле является таковым) треск гальки, встряхиваемой в деревянной коробке, уводят куда-то в сторону. Что это за музыка, в которой солисты мечтательно ведут каждый свою тему, совершенно независимо от остальной части оркестра? Создается впечатление некоего произвольного смешения шумов и звуков, на которые наслаиваются, и довольно густо, беспокойное покашливание, перешептывание, подавленные смешки, выражающие удивление, недовольство, а то и возмущение публики.
Вот какова хваленая «мировая премьера» произведения, написанного преподавателем Уэстхитской музыкальной школы в Скенектади, штат Нью-Йорк: бой курантов, вздохи, взрывы; нечто вроде перезвона церковных колоколов; внезапное вторжение чересчур бодрого марша в стиле уличных оркестров 1880-х; звук льющейся воды? дождя? наводнения? потопа? — впрочем, такой слабый, что и расслышать-то почти невозможно; внезапный кошачий концерт в исполнении тромбона, кларнета и старинного корнета; легкий намек на тему псалма (перекличка с «Gott, der Herr, ist Sonn' und Shild»[32]), тут же обрываемый перестуком гальки в коробочке; неожиданно прекрасный, но краткий фрагмент из «Господи, помилуй», который исполняют три женских и два мужских голоса, вокалисты поют, отважно устремив взор куда-то поверх голов публики. Такт, еще один: тромбонист сосредоточенно дует в инструмент, похожий на колбу с длинным горлышком, вроде тех, что используют в химических лабораториях: получается вкрадчивое воркование, одновременно и неземное, и комичное, что вызывает у публики сдержанное веселье; еще один такт — завывание ветра, шелест травы, тихие голоса, и внезапно — тишина.
Тишина! Самая трудная из возможных музык.
Дирижер и исполнители застывают, как скульптурные изваяния. Тишина в Камерном зале делается угнетающей (лишь перешептывание, шуршание, легкая суета среди слушателей, начинающих вставать со своих мест, чтобы — кто незаметно выскользнуть, а кто и демонстративно покинуть зал)… она заставляет вслушиваться в себя, о, как непостижима тишина, сколько страха таится в ней для непривычного слуха. Так сосредоточенны, так напряжены, так измучены и в то же время настолько исполнены надежды лица молодых исполнителей во главе с дирижером — композитором Дэрианом Лихтом, что становится очевидным: «Эзопус, исчезнувшая деревня» задумывалась вовсе не как пародия или юмореска, но как серьезное произведение.
Сочувствующие и доброжелатели, скорее всего родственники и друзья исполнителей, начинают хлопать, робко, неуверенно — ведь это конец, не так ли? — однако дирижер и исполнители остаются неподвижными на протяжении еще нескольких тактов, а потом с поразительным (учитывая настроение публики) достоинством юный Лихт, у которого весь лоб покрыт крупными каплями пота, а длинные спутанные волосы закрывают глаза, взмахивает палочкой, и музыканты начинают снова: пронзительные, резкие — и плавные, скользящие темы, как и вначале, диссонируя, звучат одновременно, но теперь в обратной последовательности по отношению к началу, словно перевернутые с ног на голову, — нечто похожее на нотную запись в зеркальном отражении или преломленную в волнующейся поверхности вод.