- Что с вами? - несколько раз допытывалась женщина, но Варвара Терентьевна только кивала и бормотала что-то вроде:
- Коля... Мама, Коля не виноват. Тетя, Коля не виноват.
Женщине пришлось завести старуху в ее подъезд, подняться с ней по лестнице и даже позвонить в дверь. Старуха ключа найти не могла и даже не пыталась его искать. Да и искать негде было, потому что в ветхой шубке карманов не было, а ридикюль, очевидно, старуха где-то выронила.
Полина открыла дверь, недовольно кивнула женщине, но тут же, взглянув на старуху, поняла, что та не в себе, усадила ее на сундук и кинулась открывать двери рысаковских комнат. Они были заперты, но Полина знала, куда кладут ключи, открыла меньшую, старухину, стащила со старухи шубку и почти на руках перенесла на кушетку.
- Ничего, ничего... Инга сейчас придет, - успокаивала Полина, хотя старуха поминала не Ингу, а какого-то Николая и сударя или государя.
- Неужели помрет, - подумала с ужасом, хотя всю жизнь только и мечтала, чтоб эту вредную каргу прибрали черти. - И где эта дура шлендрает? - помянула Ингу. Времени был двенадцатый час.
- Сейчас, сейчас, - ответила на истошный старухин крик: "Коленька!"
"И кого это зовет? Отца, что ли", - соображала соседка, забывая, что отца старухи звали Терентий.
Но на самом деле Варвара Терентьевна звала, да и скорее не звала, а в крике вспоминала, не родного брата Николеньку, а двоюродного Колю, которого уже с лишком семьдесят лет не было на свете. Тот Коля - чудной, прыщавый, некрасивый юноша - казался ей, десятилетней девочке (такой она себя сейчас ощущала), самым прекрасным человеком на земле. Каждый его приезд из Питера в Тихвин был для нее праздником, хотя взрослые сердились, что Колька в столице валяет ваньку и уж лучше бы пошел служить, раз связался Бог знает с кем, ходит в рваных галошах, хозяйке за квартиру не платит, а уж на лекциях его увидишь реже, чем нигилиста во храме.
Но для маленькой, некрасивой, худой (ребра одни!) Вареньки он был удивителен и прекрасен, и даже прыщи на его лице были прекрасны, и голос у него был, как у трагического актера (тот самый голос, которым он выдал всю "Народную Волю!), и маленькие юношеские усики казались Вареньке кавалергардскими. Про дурную, схваченную им в Питере болезнь она слышала, но ничего, естественно, не поняла. Чтобы привлечь внимание кузена, Варенька выучилась играть в эти смешные деревянные фигурки, и теперь, через семьдесят с лишком лет, шахматы непостижимо соединились в мозгу старой женщины с ее несчастным двоюродным братом и, крича какую-то невнятицу, она видела не демонстрационную доску зала имени Чайковского, а свою плачущую мать и окаменевшую бледную тетку, мать террориста, и всю семью в день известия о Первом марта.
- Доходит старая. Шарики за ролики заворачиваются, - ворчала Полина, набирая в соседней комнате номер "скорой помощи".
21
- Чёрт, свалился на мою голову, - недовольно буркнул Курчев, когда они вышли с Ингой на Переяславку. К ночи мороз вернулся и весны как не бывало. Холод, словно в отместку за стаявший за день снег, завертел по всей улице от Казанского вокзала до Рижского, и лейтенант обнял женщину, стараясь заслонить ее от летящего навстречу колючего ветра.
- Нехорошо так. Он твой друг, - шепнула Инга.
- Приезжал бы, когда ты уходила в библиотеку.
- Он мне тоже не нравится. Но пусть поживет у тебя. А то мы совсем с ума сошли. Так нельзя. У меня теперь саднит...
- Что? - забеспокоился лейтенант, останавливаясь посреди улицы.
- Ничего особенного. Просто перестарались. Не волнуйся. За эти дни пройдет.
- Н-да... - с сомнением покачал головой. - А лучше б я выгнал Гришку! Когда ты рядом, все просто...
- Когда я рядом, ты ничего не делаешь. И я тоже. Так дальше нельзя. Все-таки тебе надо определяться, а мне дописывать диссертацию.
- А у меня в конюшне не допишешь? Так? - спросил с тоской.
- Причем твоя конюшня? Мне нравится твоя конюшня. Вот отлежусь денька два с половиной и вернусь. Ну, просто сейчас, когда мне нельзя. Ну, понимаешь, сейчас мне дома лучше. V нас душ и все такое...
- Угу.
- Никуда не денусь. Только надо нам хоть иногда работать. А то все разлетится...
Ей хотелось объяснить лейтенанту, что за эти три дня она к нему привязалась, и еще каплю, ну, самую-самую малость - и она совсем забудет доцента. И пусть он не грустит, что она ему не говорит, что любит его. Она ведь уже почти любит. Ну, еще немного и она будет его любить, его одного окончательной и безраздельной любовью. Пусть он не печалится и не тревожится. Ведь не важно, как начать. Важно, что она страшно привязалась к нему. Он ей уже свой, родной, почти родной, и не только из-за того, что ей с ним это хорошо. Ведь вот сейчас ей уже нельзя, а она все равно осталась, и если бы этот беззубый облезлый мужчина в драповом синем пальто не разбудил их, они бы счастливо доспали до утра.
Только надо Борису чем-нибудь заняться. Ведь раз его демобилизовывают, ему придется поступать в аспирантуру и, значит, надо написать реферат. Необязательно для Сеничкина. В Москве достаточно вузов. А при способностях Бориса реферат - неделя работы. Нет, она знает, что он не лентяй. Просто сейчас завертелся и думает, что в мире существует только она одна. Но ведь он мужчина. А для мужчины женщина не может заменить целый свет. И если на какое-то время так случается, то потом женщине приходится расплачиваться страшной ценой.
Но все эти и десятки других соображений Инга вместила в короткое "все разлетится", и лейтенант вздрогнул и благодарно посмотрел на нее, словно услышал долгожданное признание в ответной любви.
"А ты еще клепал на нее, дурило", - сказал себе.
Вчера, в понедельник, когда Инга на четыре часа уходила домой переодеваться и на улицу Разина в Иностранку заказывать книги, он вытащил машинку с твердым намерением написать столь необходимую для определения его судьбы работу. Когда-то в институте в конце первого курса он взялся прочесть доклад о до-социал-демократическом периоде русского рабочего движения.
(Вообще-то Курчев хотел писать о народовольцах, но в сороковых годах о них даже вскользь упоминать боялись и в конце концов он договорился с преподавательницей истории, что сделает доклад о Северном Союзе Русских рабочих, первой пролетарской организации России.)
Тургеневку еще не очистили от чуждых изданий и материала для доклада было навалом. Курчев быстро раскопал статьи о Халтурине и Обнорском. Но кроме работ об этих двух вождях микроскопического Союза, которых он мысленно называл Мининым и Пожарским, в одном из номеров "Каторги и ссылки" за 1924 год Борис обнаружил заметку о еще одном деятеле Союза, Игнатии Бачине, который в Якутии на поселении, то ли из ревности, а скорее всего из пролетарской злобы, потому что она была генеральская дочь, задушил свою жену Елизавету Южакову. Подробности убийства были ужасны. Бачин не только задушил женщину, но еще оставил в юрте свою полутора- или двухгодовалую дочку, которая, рыдая, ползала по трупу матери.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});