Нелегкими вышли мои разъяснения причин ухода из редакции и стремительного отъезда куда-то на Восток. Матушка расплакалась, отец сопел угрюмо. Довод: мол, заработаю на квартиру – пришлось отменить. Теперь звучало: заработаю на машину. Хитроумие Марьина с планом нового похода отца в райисполком не показалось старикам реальным. Однако, наверное, все же из-за желания не расстраивать незадачливого сынка отец пообещал сходить в казенный дом на Первую Мещанскую.
В редакции я полагал подать заявление с просьбой освободить меня от занимаемой должности «в связи с…» и помалкивать. То есть если бы кто поинтересовался, чего это я желаю отчебучить, я бы чтолибо складное наговорил в ответ. Но болтаться по редакции и объяснять, что и отчего, я не был намерен. А в заявлении после слов «в связи с» перо мое буксовало. В конце концов я вымучил банальное: «в связи с переходом на другую работу». Помощница Главного Тоня Поплавская приняла мою челобитную, глазами и губами изобразила недоумение и сказала лишь: «Передам». Я не сомневался, что первым делом Тоня сообщит о моей бумаге буфетчице Тамаре.
– Ну что же, Куделин, насильно мы тебя удерживать не станем, – произнес Кирилл Валентинович Каширин.
И никаких вопросов или намеков я от него более не услышал. Да и зачем ему было меня о чем-либо спрашивать? Что бы он узнал для себя свежее? И свое отношение ко мне он не пожелал нужным выказывать. А я в одно из мгновений разговора посчитал, что Кирилл Валентинович вот-вот съязвит: «Тебе, Куделин, небось в Москве гонять мячи тесно, тебе подавай сибирские просторы! Что ж, смазывай ваксой бутсы!» Не съязвил. Но и руки не протянул. Теперь мне было бы интересно узнать, что Кирилл Валентинович истинно думает обо мне. И порадовал ли его или хотя бы принес ему облегчение мой отъезд-побег?
Неуклюже-неприятным ожидался мне заранее разговор с моей начальницей Зинаидой Евстафиевной. Ей-то врать или хотя бы фантазировать мне вовсе не хотелось. Но никаких дипломатических исхищрений от меня не потребовалось.
Зинаида Евстафиевна заявила мне:
– Не юли, Василий, и ничего не придумывай. Нелегко при твоей-то натуре. Я давно этого ждала. С того самого дня ждала, как тебя приказом перевели сюда. И не совестись, что ты меня бросаешь. Сначала ко мне будут подсаживать практикантов, потом кого-нибудь подберем. Я досадовать на тебя стала. Здоровый мужик, думаю, что он торчит-то здесь? Пора бы взбунтоваться! Против себя! Не против меня же! Против себя! Ты ведь и теперь не взбунтовался. Тебя вынудили уйти и уехать. И хорошо, что вынудили… Поезжай, сынок, поезжай. Поезжай, детинушка… Плечи расправишь, узнаешь сотни судеб, может, и подлинно себя поймешь. И не трусь! Не робей. Да что я тебя как малое дитя наставляю. Поезжай! Захочешь – напишешь сам. Не захочешь – не пиши…
53
Прощальный мальчишник решили провести на квартире Сереги Топилина. Благо тот жил возле типографской поликлиники метрах в двухстах от редакции. Народу у Топилина набилось человек тридцать. То есть кто-то уходил, кто-то приходил, но выпили со мной на посошок именно человек тридцать. Явилась даже Лана Чупихина, попросив признать ее на полчаса своим парнем. Из нашей футбольной команды не посетил собрание лишь Кирилл Валентинович Каширин. Зато порадовал нас дружеским визитом Башкатов. Свое отсутствие в газете он объяснил тем, что торчал вблизи Петрозаводска с экспедицией дендрологов, его волнует судьба карельской березы. Но по редакции-то растекалось: он по-прежнему на смотринах, но вроде бы при нынешних посткоролёвских конструкторах и смотрителях программ шансы попасть на борт «Союза», как и у других журналистов, у Башкатова слабые, почти нулевые, хоть наш Башкатов и понастырнее прочих… Был он скучен, пил чутьчуть, можно было предположить, что его ждут новые обследования или угнетения организма в барокамерах. Но предложение Марьина выбить мне (то есть моим старикам) квартиру через райисполком его несомненно взбодрило или даже развеселило.
– Ба! Парни! – вскричал он. – Да это ведь замечательная идея!
Глаза его зажглись, палец принялся производить энергические движения в правой ноздре. Ясно было, что затея с квартирой становится для него не менее замечательной, нежели поимка снежного человека. Не важно (уже для меня), что снежного человека он пока не поймал. Не важно. Дзержинский райисполком ближе Памирских гор, и его-то бастионом овладеем штурмом! Или измором. Я понимал, что Башкатова, как и Марьина, затея увлекала еще и тем, что в ней как бы размещался их ответ Чемберлену, то есть К. В., Кириллу Валентиновичу с зависимой от него жилищной комиссией с их улиточьей очередью, по коей и Марьин, и Башкатов жилье могли улучшить лишь через два-три года.
– Но – тссс! – сообразил вдруг Башкатов. – Болтовню по коридорам не разносить. Сделаем все тихо и несуетно. Создадим команду и запустим предприятие…
Тут я заметил среди пьющих и редакционного классика маэстро Бодолина. Когда он появился в квартире Топилиных, я не заметил. Не обретается ли поблизости Миханчишин, обеспокоился я. Нет, Миханчишина я в компании не обнаружил. Бодолин же предпринимал попытки нечто высказать мне или спросить меня о чем-либо, но я исхитрялся сейчас же завести разговоры с людьми, явно Бодолину лишними. В частности, сумел переговорить с Башкатовым о солонках. Я осторожно намекнул ему о том, что у меня странным образом, не имею возможности открыть – каким, оказались на руках еще две солонки из коллекции Кочуй-Броделевича, а с ними – и небольшая картонка, прежде свитая в трубочку и перевязанная ленточкой. Слова о странном образе будто бы не были расслышаны Башкатовым. Солонки я на днях изучил и не углядел в них ничего примечательного, к картонке же был приклеен листочек некогда белой, ныне выцветшей бумаги с акварелькой, исполненной, на мой взгляд, женской рукой, уж больно она выглядела нежной. Мостик будто бы кружевной, ручеек под ним голубенький и чья-то фигурка в белой накидке, спешащая к зеленым кустам…
– Картон однослойный? – озадачил меня Башкатов.
– Да вроде бы… вроде бы однослойный… – принялся вспоминать я. – Впрочем, не знаю… Мне и в голову не пришло расковыривать картон… теперь-то это мне и вовсе ни к чему…
Зачем мне надо было всерьез исследовать свойства двух солонок и картонки с акварелькой? Я же завтра в Сибирь – тю-тю! Игра с солонками для меня закончена.
– Именно. Теперь они тебе и вовсе ни к чему. – Башкатов в раздумье почесал свитер. – А потому оставь-ка ты, старик, их мне. – Ну смотри… Хотя уверен, что история с солонками закончена, – попытался я образумить его.
– Не знаю. Не знаю, – покачал головой Башкатов. – Не знаю…
А глаза его при этом были очень хитрые.
Порешили, что завтра я привезу из дома две солонки и картонку. О солонке № 57, фарфоровой птице с головой Бонапарта, речи отчего-то не зашло.
Мальчишник наш шумел, надо признать, весело. Грустных физиономий я не видел. Пожалуй, лишь Бодолин выглядел озабоченным (а Глеб Аскольдович Ахметьев, как и К. В., собрание наше не удостоил вниманием, пришло отчего-то мне в голову). Да и с чего бы кому-то было теперь грустить? Кроме меня, естественно. Ну собрались в застолье, коли случился повод, ну уезжал кто-то из своих, пусть и надолго, ну не поминки же, уедет, а потом вернется. Когданибудь. Мало ли таких отъ ездов происходит среди нашей братии…
А я загрустил.
Им-то что, приятелям моим. Для них сегодня ничего не менялось. Они никуда не уезжали (то есть могли завтра же улететь хоть на Чукотку, но на неделю, на две). Это я, домосед, был отъезжающий. Отъезжающий… Где-то встречалось недавно мне это слово. В «Казаках»! Перечитывал «Казаков». На первых страницах, не представив своего героя по имени, Лев Николаевич называл его отъезжающим. Его Оленин, светский человек, года на два – на три помоложе меня, отъезжал из Москвы на Кавказ с надеждами – сделает карьеру, добудет славу, состояние, любимую и любящую женщину. У меня же не было теперь успокоительных (тем более – ослепительных) надежд, имелось лишь упование – авось жизнь продлится, все (что – все?) устроится, нечто путное в моей судьбе случится… Оленина любила женщина, но она была для него – «не то». От кого уезжал я? Нет, на мыслях о женщинах сейчас было наложено табу. И само неожиданно явившееся сравнение с Олениным показалось мне глупым, я его отринул. Но легче мне от этого не стало. Я не хотел уезжать из Москвы! Не хотел! Что со мной делают! Ко всему прочему я, человек, не избалованный сладостями и уютами жизни, не привереда, казалось бы готовый ко всяческим невзгодам, теперь пугался сибирской зимы. «Хоть бы весной уезжать или летом… – бубнил я себе. – А то ведь придется корпеть на морозе да на ветре…»
Я маялся, прижав ладони к вискам, жалел себя. Ко мне подсел Борис Капустин.
– Э-э, Куделин, да ты, брат, что-то раскис! – похлопал он меня по плечу. – А это нам надо печалиться! Как же мы играть без тебя будем. На кого ты нас оставляешь!