В середине января 1840 года вышел номер журнала Краевского «Отечественные записки» со статьей Белинского об «Очерках русской литературы» Николая Полевого. То, что Жуковский прочитал там о себе, не могло его не взволновать. «Что в русской литературе могло бы предсказать появление «Руслана и Людмилы» и «Кавказского пленника»? — писал Белинский. — Да и сам Жуковский... не начал ли он писать языком таким правильным и чистым, стихами такими мелодическими и плавными, которых возможность до него никому не могла и во сне пригрезиться? Не ринулся ли он отважно и смело в такой мир действительности, о котором если и знали и говорили, то как о мире искаженном и нелепом, — в мир немецкой и английской поэзии? Не был ли он для своих современников истинным Коломбом?.. И как не любить горячо этого поэта, которого каждый из нас с благодарностию признает своим воспитателем, развившим в его душе все благодарные семена высшей жизни, все святое и заветное бытия? ...Жуковский вводит вас в сокровенную лабораторию сил природы, — и у него природа говорит с вами дружним языком, поверяет вам свои тайны, делит с вами горе и радость, утешает вас... Жуковский выразил собою столько же необходимый, сколько и великий момент в развитии духа целого народа, — и он навсегда останется воспитателем юных душ, полных стремления ко всему благому, прекрасному, возвышенному, ко всему святому и заветному жизни, ко всему таинственному и небесному земного бытия. Недаром Пушкин называл Жуковского своим учителем в поэзии, наперсником, пестуном и хранителем своей ветреной музы: без Жуковского Пушкин был бы невозможен и не был бы понят. В Жуковском, как и в Державине, нет Пушкина, но весь Жуковский, как и весь Державин, в Пушкине, и первый едва ли не важнее был для его духовного образования. О Жуковском говорят, что у него мало своего, но почти все переводное: ошибочное мнение! — Жуковский поэт, а не переводчик: он воссоздает, а не переводит, он берет у немцев и англичан только свое, оставляя в подлинниках неприкосновенным их собственное, и потому его так называемые переводы очень несовершенны как переводы, но превосходны как его собственные создания... Жуковский и в глубокой старости останется тем же юношей, каким явился на поприще литературы».
Жуковский был совершенно поражен. В статье Белинского — все правда... Белинский, как бы зная, что Жуковский сознательно замыкает круг своего поэтического творчества, подводит итоги этого круга с мудростью гениального теоретика, с пониманием родной души. Ничего так не нужно было Жуковскому, как вот такого читателя, человека со стороны, неизвестного ему, возросшего на чтении и его стихов! Однако вот в чем дело: Белинский проник в самую сокровенную мечту его — совершить круг второй, как бы другим, вторым Жуковским, но вытекшим из первого («Жуковский и в глубокой старости останется...»). Новое поколение с верой в него протягивает ему дружественную руку! Жуковский принял этот итог, и вера его в возрождение своего стихотворного гения укрепились. Все это так, нужна только тихая пристань. Он увидел на миг в своем воображении свернутые паруса корабля на картине Клода Лоррена. В душе Жуковского росло безотчетное чувство последнего плавания...
Жуковский был назначен сопровождать великого князя в Дармштадт. Там он должен был некоторое время давать уроки русского языка принцессе Марии Гессенской, невесте русского наследника. Этим назначением он не был доволен. Он мечтал об отставке и тихом рабочем кабинете на живописной мызе Мейерсгоф неподалеку от могилы Маши...
26 февраля, незадолго до отъезда, он отдал цензору А. В. Никитенко три тома новых произведений Пушкина и просил просмотреть их в течение недели — это было дополнение к уже изданным семи томам. Перед отъездом у Жуковского — переписка с Елагиной по поводу «Библиотеки народных сказок», которую издавать он уговорил Смирдина. Переводчицами сказок разных народов должны были стать Елагина и Зонтаг, Петр Киреевский также предполагал принять участие в этих книгах...
«Минута отъезда точно буря. Нет минуты. Еду нынче ввечеру», — сообщает Жуковский Елагиной 5 марта. 12-го он был уже в Варшаве — здесь навестил сестру Пушкина, Ольгу Сергеевну (ее муж, Николай Иванович Павлищев, служил при Правительственном совете в Польше). 13-го запись: «Рассказ о погребении Пушкина» (рассказывал, очевидно, Жуковский). В Варшаве шел все время густой снег. При снежной буре выехали 15-го из Варшавы. 26-го через Дрезден, Берлин и Виттенберг прибыли в Веймар, где Жуковский — с новым волнением — осматривал уже так знакомые ему «горницы Шиллера, Виланда, Гердера и Гёте». В веймарском театре давали «Орлеанскую деву» Шиллера. («Это лирическая поэма, а не драма», — отметил Жуковский.)
На пути во Франкфурт, в Ганау, ждал Жуковского Рейтерн со своей дочерью. На другой день, 30-го, как пишет Жуковский: «Мой Безрукий явился с дочерью во Франкфурт, мы вместе обедали у Радовица, а ввечеру отец и дочь заехали к нам в трактир (на обратном пути в Ганау); он пошел повидаться с великим князем, а дочь осталась со мною... В эти немногие минуты моя мечта несколько раз сквозь сон пошевелилась в душе моей; что-то похожее на домашнее счастие заодно с таким милым, чистым созданием как привидение мелькнуло передо мною и улетело».
Весь апрель и половину мая Жуковский занимался назначенными уроками в Дармштадте. С 17 мая по 4 июня у него был отпуск, он поехал в Дюссельдорф к своему Безрукому, в то время он жил там. «Две недели пролетели для меня как две светлые минуты, — пишет Жуковский. — Наконец, надобно было сбираться в дорогу». На Рейне, в ожидании отправления парохода, Жуковский и Рейтерн разговорились. «Помнишь ли, о чем я говорил тебе в Петербурге? — сказал Жуковский. — Теперь, более нежели когда-нибудь почувствовал я всю правду того, что говорил тогда. Я знал бы где взять счастие жизни, если бы только мог думать, что оно мне дастся». Рейтерн повторил свои прежние слова, сказав, что все зависит от решения дочери.
В Эмсе Жуковский написал письмо с просьбой об отставке и отдал его самому царю. «Какой будет результат моей просьбы — я не знаю, и не забочусь о том...» «Государь, — писал Жуковский, — я хочу испытать семейного счастия, хочу кончить свою одинокую, никому не присвоенную жизнь... На первых порах мне невозможно будет остаться в Петербурге: это лишит меня средства устроиться так, как должно; во-первых, не буду иметь на то способов материальных, ибо надобно будет всем заводиться с начала». Далее Жуковский просит освободить его от места «наставника при великом князе». Двор уехал, а Жуковский остался. «Накануне был вокруг меня двор, я был прикован ко всем его суетам (хотя и никогда не был им порабощен совершенно), — записывает Жуковский, — и посреди всех этих сует чувствовал себя одиноким, хотя и был в тревожной толпе... И вдруг все это пропало как сон, все это уже позади меня, я один... я свободен, прошлая жизнь осыпалась с меня и лежит на моей дороге, как сухой лист вокруг дерева, воскресающего с весною».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});