нормальных 4 страниц, но иногда делали это, и как раз этот номер насчитывал их шесть. Вполне довольный, я ушел вечером из редакции. Остался в ней один Балабанов, на обязанности которого лежало выпустить номер.
Утром беру номер газеты — и ничего не понимаю. Прежде всего, в нем всего 4 страницы. Затем — где же передовая? Вместо передовой — какая-то бесцветная статья, написанная несколько дней назад, но признанная слабой и отложенная на неопределенное время. Моя статья — что это с ней сделал Балабанов? По какому праву? Ведь от нее ни образа, ни подобия не осталось. Не мог же это сделать Мардарьев?
Раньше обычного часа бегу в редакцию и застаю почти всех членов редакции.
— В чем дело?
В ответ Балабанов протягивает мне кучу гранок, перечеркнутых красными чернилами.
— Да что же это значит? Мардарьев взбесился?
— В том-то и беда, что не Мардарьев. Мардарьев переведен (кажется, в Одессу987), а к нам назначен новый цензор, Сидоров988, который вчера вступил в исполнение своих обязанностей.
Положение делалось ужасным. При такой цензуре вести газету невозможно, особенно в городе, где одна из конкурирующих газет («Киевлянин») издавалась без предварительной цензуры. Эта мера (избавление консервативной газеты от предварительной цензуры), принятая лет за пять до этого989 и прославленная за границей как либеральный шаг, в действительности являлась актом реакционным, так как создавала консервативной газете привилегированное положение, особенно при таком цензоре, как Сидоров.
Вечером Балабанов пошел к цензору объясняться, и цензор оказался сговорчивым, по крайней мере сравнительно с тем, чего можно было ожидать на основании его действий. После упорного торга он восстановил несколько вычеркнутых им статей и несколько мест в других — не целиком запрещенных, но Балабановым отложенных — статьях. Но в следующем номере он вычеркнул столько же. На этот раз пошел к цензору я и тоже добился больших уступок; потом ходил Василенко и другие. И началась сказка про белого бычка: Сидоров вычеркивал половину, потом, после личных переговоров, восстановлял половину этой половины. Хорошо еще, что он не требовал явки к нему редактора, то есть Измаила990 Александровского, и без протеста довольствовался приходом к нему автора (или лица, для переговоров с ним бравшего на себя роль автора) или секретаря редакции. Но материал (газетный, злободневный!) иногда за один день устаревал и был непригоден для печати, а в «Киевлянине» он появлялся своевременно.
Марал Сидоров бессмысленно, бессистемно, и, может быть, этим объяснялась его уступчивость: аргументы выслушивал внимательно и был способен принимать их. Но в некоторых пунктах он был упорен, как осел, — в том, что касалось войны.
— Вот заметка, целиком, дословно, без изменений, взятая мною из «Нового времени», а «Новое время» взяло ее из «Times». Почему вы ее не пропустили?
— Не могу. Здесь сказано: дивизия под командой такого-то генерала, здесь: две дивизии. А у меня циркуляр: безусловно не пропускать ничего касающегося передвижения, распределения и численности наших войск. Ведь это военная тайна.
— Да ведь это заимствовано из «Нового времени» и «Times», следовательно, уже не военная тайна. И сегодня эта самая заметка перепечатана в «Киевлянине». Почему же «Киевские отклики» не могут сообщать того, что японцы могут узнать из «Киевлянина», если уже раньше не узнали из «Нового времени» или из «Times»?
(Можно было бы прибавить: и если они не знали этой военной тайны гораздо лучше от своих шпионов.)
— «Киевлянин» — без предварительной цензуры, за него я не отвечаю, за «Новое время» тоже, а за «Киевские отклики» отвечаю. Не могу.
Сдвинуть его с этой позиции было невозможно. Как ни лестно для меня было предположение, что японцы не читают ни «Times», ни «Новое время», а читают и информируются о передвижении и численности русских войск только из «Киевских откликов», но мое редакторское самолюбие или самомнение не заходило так далеко, чтобы признавать его правильным, а большой вред для газеты и, в частности, для моего отдела в ней я чувствовал и тяжело страдал от него, но делать было нечего.
Еще больше меня страдал от цензора отдел, которым мы особенно дорожили: отдел местной жизни. Корреспонденции из Юго-Западного края, которых у нас благодаря связям Василенко, Личкова и других было очень много, вымарывались им свирепо. Во время частых бесед с нами Сидоров был вообще словоохотлив и вступал в разговоры общепринципиального характера. Мы узнали от него, что он стоит на страже государственности от, может быть, грозящей революции (много лет спустя я слышал от пьяного шофера, не желавшего исполнять своей обязанности, что он стоит на страже революции, и был поражен тождеством выражения и склада мысли), что доля цензора — тяжелый долг.
— Вам хорошо, вы читаете то, что вас интересует, а я должен читать всякий вздор, и читать внимательно; это труд, и тяжелый.
Эта мысль, может быть, была заимствована из пушкинского «Послания к цензору» («Так — цензор мученик. Порой захочет он ум чтением освежить: Руссо, Вольтер, Бюффон, Державин, Карамзин манят его желанье. А должен посвятить бесплодное вниманье на бредни новые какого-то враля, которому досуг петь рощи, соловья»). К сожалению, Сидоров не вдохновлялся дальнейшими стихами из того же «Послания»: «Цензор-гражданин полезной истине пути не заграждает. А ты, глупец и трус! Что делаешь ты с нами! Где должно б умствовать, ты хлопаешь глазами. Не понимая, нас мараешь и дерешь. Ты черным белое по прихоти зовешь, сатиру — пасквилем, поэзию — развратом»991.
Любил говорить он и о негодности провинциальных газет и с решительным осуждением относился к «Киевским откликам», высказывая это нам в довольно презрительной и высокомерной форме:
— Что такое наша провинциальная пресса? Возьмут «Berliner Tageblatt» или «Temps» и валяют по нему, сколько хочешь оттуда заимствуй. А нет того, чтобы исполнить свою прямую обязанность и освещать местную жизнь.
— Помилуйте, да у нас очень много корреспонденции с мест; вы же их запрещаете.
— Того, что вы даете, нельзя не запрещать; я же уступаю вам во всем, в чем только можно.
Этот разговор у цензора был с Василенко. А через несколько дней в «Новом времени» была помещена корреспонденция из Киева, в которой давалась отрицательная оценка местной прессы, «Киевских откликов» и «Киевской газеты» как раз с сидоровской точки зрения — и даже, как указывал Василенко, в сидоровских выражениях. Для «Киевлянина» было сделано исключение, и он заслужил полное одобрение от автора корреспонденции. Корреспонденция не была подписана, но принадлежность ее Сидорову была очевидна. Человек сам создавал ту черту местной прессы, за которую потом ее порицал!