— Мама! Гулять хочу! Пусти меня — мне скучно здесь.
И вдруг затопотали чьи-то тяжелые шаги у них над головою; застучал засов — и тяжелая дверь, скрипя, отворилась. Опустилась в темницу стремянка, а по ней сошли приставы, тот дьяк, что был при допросе, и два дюжих стрельца. Мальчик, отбежавший от матери в противоположный угол подполья, посмотрел на этих новых пришельцев с недоумением.
— Вы пришли за нами? — почти радостно проговорила Марина, приподнимаясь с кровати и гремя своей цепью.
— Не по тебя пришли мы, Марина Юрьевна, а по сына твоего, — сказал ей дьяк.
— Как? Вы его хотите взять у меня? — с испугом проговорила Марина.
— Так нам повелено…
И он указал приставу на ребенка, который пугливо забился в самый угол. Пристав подошел к нему и взял его за руку.
— Гулять пойдем, гулять! — нашептывал он ему, поглаживая его по курчавой головке.
Ребенок не сопротивлялся и только поглядывал на мать.
— Куда вы его ведете? — вдруг воскликнула Марина, выступая вперед, насколько ей позволяла цепь.
— Ведем, куда приказано, — коротко и ясно сказал дьяк, поворачиваясь к лестнице.
Марина все еще не могла уяснить себе смысла этих слов; но даже и простая разлука с ребенком представилась ей ужасною! Она упала на колени и, простирая руки к дьяку и приставам, проговорила умоляющим голосом:
— Ради Бога, ради всего святого! Скажите, — лучше ли ему там будет, чем здесь? Вернется ли ко мне, увижу ли я его?..
— На все то воля Божия, Марина Юрьевна, — глухо проговорил дьяк и стал подниматься по лестнице. Пристава подхватили ребенка, который даже не успел и оглянуться на мать, как уже очутился наверху. За приставами поднялись стрельцы — и дверь подполья тяжко захлопнулась, заглушая стоны несчастной матери.
А пристава вывели ребенка на двор тюрьмы, где уже ждали их… Ребенок увидел перед собою толпу вооруженных людей, увидел священника с крестом, в черном облачении, и какого-то высокого ражого мужика в красной рубахе и кафтане внакидку, с широким топором за поясом.
— Вот! На тебе его! — сказал один из приставов, передавая ребенка палачу.
— Ну, этот здесь! А те-то где же? — крикнул палач, поднимая ребенка на руки.
— И те идут! — отозвался кто-то.
И точно, из одной избы вышел Заруцкий и еще другой высокий, худощавый мужчина… На обоих были надеты поверх одежды белые саваны; в руках у них были зажженные свечи.
— Дядя! — обратился мальчик к палачу. — Мне холодно! Мой кафтанчик там у мамы остался…
— Ничего. Нам недалеко с тобой гулять, — сказал ему палач и заботливо прикрыл ребенка полою своего кафтана.
— Ну, все готово, господин дьяк! — доложили пристава.
Дьяк сел верхом на подведенного ему коня, махнул рукою и проговорил:
— С Богом!
Ворота тюремного двора отворились, и шествие медленно двинулось к месту казни. Осужденные на казнь затянули на ходу заупокойные молитвы, и их голоса звучно и глухо разносились в холодном и прозрачном воздухе сентябрьского утренника.
III
Последний удар
Когда дьяк и пристава увезли сына Марины и дверь подполья тяжело захлопнулась за ними, Марина долго рыдала, стоя на коленях… Слезы горькие, горючие, ручьем лились из глаз ее, лились неудержимо… Лютое горе разлуки с единственным ребенком, единственной утехой, которую еще оставила ей злая судьба, — это горе, как дикий, кровожадный зверь, грызло ее сердце и заставляло ее рыдать так, как не рыдала она даже над трупом Алексея Степановича, как она никогда не плакала над собою, над своим горем, над всеми своими утратами.
Вдруг до ее слуха долетели какие-то странные звуки… Что это за звуки?.. Где она слышала их? Почему они так неприятны, так тяжко поражают ее слух?..
Марина поспешно отерла слезы рукою, присела на полу и стала прислушиваться. Да! Она не ошибается: она слышала это пение… на отпевании царика и Алексея Степановича! Слышала где-то и этот голос, который ведет и тянет те же звуки… Это похоронное пение! Но отчего же оно раздалось так близко, так явственно около самой ее тюрьмы и потом стало удаляться более и более, пока не замерло в отдалении? Отчего это пение раздалось почти тотчас после того, как ее сын, ее милый Иванушка, вышел из тюрьмы на Божий свет — на простор, на солнце, на свежий воздух?..
«Бедное, несчастное дитя! Отторгнутый от матери, только что покинувший мрачную, смрадную тюрьму, ты уже на пороге ее должен был встретить погребение, услышать погребальные песни, увидеть гроб и страшное напоминание о том конце, который нас ждет рано или поздно…»
Марина поникла головою и задумалась; и долго-долго думала о смерти, которая давно уже представлялась ей единственным желанным исходом, единственным возможным успокоением после всего, что было ею пережито и перенесено за последнее время. И похоронное пение, давно затихнувшее вдали, но все еще звучавшее в ушах ее, вдруг стало ей казаться почему-то милым, знакомым призывом в ту дивную, обетованную страну, где с человека, подобно ветхой одежде, спадут его тело и все его телесные потребности и где потому именно «нет ни плача, ни воздыхания…».
«Смерть! Смерть — покой, отдохновение, успокоение… Успокоение!.. Но не для меня, презренной, опозоренной, запятнанной кровью, виновной и перед людьми, и перед Богом, и перед совестью…»
Она закрыла лицо руками и невольно вспомнила то описание мучений, ожидающих грешника в аду, которое когда-то в детстве ей пришлось услышать от Ксендза… И тот неугасимый огонь пекла, и те раскаленные сковороды, на которых бесы с хвостами жгут и мучат свои жертвы, и те котлы, в которых кипятят их, и те крючьи, которыми рвут и терзают их… Вспомнились ей эти страшные картины, некогда пугавшие ее детское воображение, и показались ей бледными, ничтожными по сравнению с теми терзаниями и муками, среди которых протекала ее жизнь за последние годы, с самой смерти Степурина…
«Сколько унижений, сколько оскорблений, сколько страхов, опасений, страданий пришлось мне перенести!.. Сколько мук обратила я на других, стараясь им отмстить злом на зло, — поступая с ними так, как они со мною поступали…»
И Марина с неописуемым ужасом припоминала все, что пришлось ей пережить за время ее бегства из Калуги в Коломну до этой горестной разлуки с сыном. Припомнились ей грубые насмешки Заруцкого над ее женской стыдливостью, припомнились ей его безумные, пьяные речи, его побои, дикие проявления жестокости к тем, кого судьба предавала ему в руки. Припомнились его страшные кровавые расправы с побежденными, при которых этот разбойник не щадил ни пола, ни возраста… Припомнились жестокие казни астраханских граждан и вечное трепетание за жизнь ребенка, за его настоящее и будущее!.. Припомнились ожесточенные битвы с царскими воеводами под Воронежем и укрывание в волжских плавнях и скитание по пустынному Яику с последними остатками разбойничьей и уже непокорной, озлобленной шайки… Припоминалось все — и это все, уже ею пережитое и перенесенное, показалось ей несравненно более страшным, чем все ужасы смерти и загробных мук… И похоронное пение, все еще звучавшее в ушах ее, показалось ей чудной мелодией — добрым призывом к успокоению…
— Но нет! Нет, я не смею и помыслить о смерти! Я должна жить, пока он жив, где бы он ни был… Может быть, те же московские люди, которым я наделала так много зла, пощадят меня, как мать, — возвратят мне моего ребенка… Мое сокровище!.. Единственное, что меня привязывает к жизни!
И она снова залилась горькими слезами при воспоминании о разлуке с сыном. Так среди слез и тяжких сокрушений о горькой своей судьбе Марина промаялась до ночи, не принимаясь за пищу, стоявшую около ее кровати, не проглотив ни глотка воды… Никто к ней не являлся, никакой шум не долетал до ее слуха, и по временам это тесное, мрачное, безмолвное подполье представлялось ей могилою, в которой она заживо погребена. Один только звон ее цепей напоминал о том, что ее жизнь и мучения еще не кончены…
Страшные, бессмысленные сновидения тревожили Марину в течение целой ночи. То виделись ей какие-то битвы — кругом трещали и гудели выстрелы, лилась кровь, падали кони и люди, взрывая густые облака пыли, слышались стоны, вопли, крики… То ей казалось, что она едет на струге по волжским плавням и вода стала быстро его наполнять, а между тем струг полон казаков и награбленной ими добычи.
— Мы тонем! Бросайте в воду добычу! — кричала им Марина, крепко прижимая к себе сына.
— Бросай ты своего сына в воду! Не из-за нашей добычи, а из-за твоего сына наш струг идет ко дну!
И Марина просыпается в ужасе и мечется на жесткой постели и напрасно йщет около себя теплое, мягкое тельце ребенка, спящего тихим, безмятежным сном…
— Где-то он? Что с ним, с голубчиком моим? Тоскует ли он по мне, как я по нем тоскую? Вспоминает ли, как я его вспоминаю?..