«Польза-а-а!» — смеется кто-то внутри Иолая, шурша остывшим пеплом.
Внизу, под Иолаем — ступени.
Старая слоновая кость.
И вдоль галереи, ведущей к ступеням от прихожей мегарона, к Эвриту Ойхаллийскому бежит, спешит, торопится жирный коротышка, зажимая ладонью разорванное плечо. Он спотыкается, сбивает какой-то замотанный в холстину предмет, длинный и узкий, до того стоявший у колонны в шаге от басилея; холстина разворачивается, и в душе у Иолая все обрывается, когда он видит у подножия колонны — лук.
Натянутый заранее массивный лук из дерева и рога, длиной от земли до плеча рослого человека, с тетивой из трех туго скрученных воловьих жил; и кожаный колчан с боевыми дубовыми стрелами.
Сквозняк игриво треплет оперение стрел — серое с голубым отливом.
Коротышка, добежав, почти повисает на басилее, брызжа слюной, торопливо шепчет тому на ухо; Эврит вздрагивает, как от ожога, стряхивает с себя раненого и оборачивается, поднимая голову.
И видит Иолая на балконе.
Неистово ржет белый конь.
Захлебывается шум во дворе; тихо, тихо, тихо…
Все, что должно было случиться и не случилось, втискивается в единый, невозможно короткий миг, в целую жизнь между двумя ударами сердца: вот Алкид начинает возносить хвалу Аполлону, вот басилей Эврит сообщает о боязни отдать единственную дочь безумному убийце первенцев своих, жертвенный нож тайно вонзается в грудь Лихаса, даря Алкиду прорвавшийся Тартар, — после чего ни боги, ни люди не осудят Эврита Ойхаллийского, застрелившего сумасшедшего героя во дворе собственного дворца на глазах у многочисленных свидетелей; тех, кто стоял подальше от взбесившегося Геракла и остался жив.
Сердце стучит во второй раз, и неслучившееся умирает.
Иолай прыгает вниз.
Мрамор ступеней стремительно несется навстречу, жестко толкая в ноги; Иолай почти падает, чудом не раздавив скулящего коротышку-доносчика, но в последний момент изворачивается — и всем телом отшвыривает Эврита Ойхаллийского на вздрогнувшие перила балюстрады внешней галереи.
— Миртила-фиванца мало?! — голос мертвый, чужой, он раздирает горло, он идет наружу, как застрявший в ране зазубренный наконечник, с хрипом, с кровью, и сдержаться уже невозможно. — Кого еще на жертвенник, Одержимый?! Миртила, Лихаса, меня? Кого, мразь?! Кого?!..
Вот оно, совсем рядом, искаженное морщинистое лицо, лицо старика, а не благожелательно-величественный лик вершителя чужих судеб; в расширенных глазах несостоявшегося родственника мутной волной плещет страх, страх попавшего в западню животного, нутряной вой испуганной плоти, которого, выжив, не прощают… на Иолае повисают ничего не понимающие сыновья Гиппокоонта, ближе остальных стоявшие к ступеням, повисают всей сворой, грудой остро пахнущих молодых тел, мешая друг другу, и это хорошо, потому что туманящяя рассудок ненависть выходит короткими толчками, как кровь из вскрытой артерии, а спартанцы кричат, и это тоже хорошо, раз кричат — значит, живы, значит, сумел удержаться; и теперь главное — суметь удержать…
Он сумел.
* * *
…Уходили молча. Кричал что-то вслед опомнившийся Эврит, сбивчиво проклиная безумцев и насильников, поправших законы гостеприимства и поднявших руку на хозяина дома; недоуменно моргали женихи, уступая дорогу и стараясь не встречаться взглядами; дождевым червем корчился на ступенях затоптанный коротышка с разорванным плечом, песок двора радостно впитывал воду и вино из опрокинутых в суматохе жертвенных треножников, фыркал белый конь, косясь на рассыпанный овес; уходили молча, как зверь в берлогу.
Отвечать?
Доказывать?
Бессмысленно.
Дика-Правда, дочь слепой продажной Фемиды, была безумна, как Геракл.
Кто поверит?
Уходили молча, не боясь удара в спину; ничего уже не боясь.
И поэтому не видели (да и никто не видел), как непонятно откуда взявшийся человек, которого Иолай и Лихас впервые повстречали в Оропской гавани, где он с улыбкой наблюдал за нанимающимися в грузчики близнецами — как этот человек, не смешивающийся с толпой, словно масло с водой, приближается к балюстраде, наклоняется и незаметно для остальных поднимает сломанный в свалке массивный лук из дерева и рога; поднимает и смотрит, как смотрят на старого, давно не виденного приятеля.
Безвольно раскачиваются обрывки витой тетивы.
— Миртил-фиванец? — бесцветно спрашивает странный человек у обломков, словно те должны ему что-то ответить. — Ну-ну…
И швыряет сломанный лук обратно.
…Уходили молча; один Лихас пытался огрызаться, но Ификл, так и не задавший ни единого вопроса, трогал парнишку за локоть, и Лихас умолкал.
Только внизу, много позже, когда терракотовые черепицы крыш Эвритова дворца окончательно скрылись из виду, Алкид заговорил.
— Папа, — еле слышно сказал Алкид, — я больше не могу с этим жить. Может быть, хватит — жить?
Лихас злобно оглянулся на скалистые утесы Эвбеи, потом посмотрел в небо, явно адресуя непонятные слова Алкида туда, наверх; парнишку трясло, он то и дело отирал со лба холодный пот — сейчас Лихас был очень похож на того заморыша шестилетней давности, которого лишь по чистой случайности не успели скормить клыкастым кобылам Диомеда.
— Дубину там оставили, — Лихас мотнул взъерошенной головой назад, и голос парнишки сорвался на всхлип, — у гадов этих… И невесту… жалко.
— Кого больше — дубину или невесту? — без тени усмешки спросил Алкид.
— Дубину жальчее, — честно ответил Лихас и шмыгнул носом. — Невест-то кругом — валом…
12
Ветер раненой птицей ударил в грудь, хлестнул крыльями по щекам и сполз в бессилии, подрагивая у ног, — а Алкид все стоял на тиринфской стене и бездумно смотрел вниз на клубящуюся вдоль эстакады пыль, длинным хвостом уходящую чуть ли не к самому горизонту.
Полугода не прошло, как закончилась работа — подвиги, горько усмехнулся он, — завершилась постылая служба Эврисфею; зарубцевались, лишь изредка напоминая о себе, раны — и телесные, и те, которые не видны прозорливым лекарям. И вот снова: Лихас на алтаре, ломающийся с сухим хрустом хребет жреца, испуганно-ненавидящий взгляд басилея Эврита…
Алкиду вдруг отчетливо вспомнился кентавр Хирон: каким он был на Фолое, после побоища, когда недоуменно глядел на левую переднюю ногу, оцарапанную отравленной стрелой. Нет, это сделал не Алкид, а Фол-весельчак, кентавр-Одержимый… уже подыхая, Фол исхитрился выдернуть из себя омоченную в лернейском яде стрелу и зацепить наконечником Хирона, явившегося на шум.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});