Все логично: строился рай на земле, где должны помещаться архангелы, ангелы и праведники. Для других и места были другие, некрасивые: тундра, скажем.
Красоту и праздник создают вовсе не одни парадные полотна. Наряду с официозом — вроде канонического герасимовского «Ленина на трибуне», чуть приземленных «Сталина и Молотова в Кремле» Ефанова или пламенного «Кирова» работы Бродского — был и полуофициоз. Это вожди в непринужденных позах: «Ленин и Горький на рыбалке на Капри», «Ленин на автопрогулке с детьми», «Сталин, Молотов и Ворошилов у постели больного Горького» или те же трое, главная культурная мощь партии, слушают в чтении того же Горького «Девушку и смерть» (уникальная в мировой литературе вещь, которую никто не читал, но известно, что она посильнее «Фауста» Гёте).
В этой категории картин видно, как художники опасливо расстегивали верхнюю пуговку на рубахе вождя, но тогда и получалась доступная теплая красота.
Неинтересно представлен труд. Тут соцреалисты — бледные тени своих конструктивистских предшественников: машины у них неживые, а люди сливаются с машинами. Но зато каково великолепие жанровых шедевров: «Колхозники приветствуют танк», «Репетиция оркестра», «Счастливое детство», «Прибыл на каникулы», «Обсуждение двойки».
На картине Григорьева комсомольский секретарь глядит на двоечника с молодым гневом, соученики — с болью и готовностью помочь, спокоен и уверен директор, мудро и добро усмехается старая учительница, а на стене — репродукция с юным Ильичом в Казанском университете.
Просветительский пафос сталинизма — научим, наладим, заставим — царит в этих трогательных драматических полотнах: неразрешимых проблем нет, человек не один, и все будет хорошо, красиво и правильно, если примкнуть к большому и сильному.
Разумеется, соцреализм — лишь метод мышления, а дарования индивидуальны, и Дейнеку не спутаешь с Налбандяном. И если в конном портрете Жукова угадывается Веласкес, то в «Красных командирах» Яковлева — Караваджо, если парадные портреты восходят к имперскому классицизму Давида, то жанр продолжает традиции отечественных передвижников. Но при всем многообразии эти картины писались в каком-то смысле одной рукой — и важно, что рукой, не ведающей колебаний. В таком чувстве стальной правоты — неодолимая привлекательность.
Социализм и даже коммунизм был все же на нашей родине построен: в фильмах Александрова и Пырьева и еще убедительнее — в картинах Лактионова и Герасимова. Литература и серьезная музыка ускользнули: им не повезло на нужные таланты, а может, дело в самой природной многоликости слова и звука, не способных к однозначной фиксации в отличие от визуального образа! Надежды и чаяния нашли воплощение и завершение в масле на холсте в золоченой раме. Тут отчетливо понимаешь, почему соцреализм — не очередной стиль и вообще не просто стиль, но — Большой Стиль.
Цельный и дающий ответ разом на все вопросы, он еще займет свое место в искусство— и обществоведении как классика советской культуры, как утро нашей родины. (Тогда Малевич с Лисицким — рассвет, архаика, геометрический период, кикладские фигуры без лица.)
И чем дискретнее мир, чем туманнее будущее, чем невнятнее прошлое, чем неопределеннее настоящее, чем безлюднее окружение, тем сильнее ностальгия по Большому Стилю, в котором прикосновение к материнской груди, тепло и забота, незамутненный душевный окоем, незагаженная перспектива жизни.
Так и входишь на выставку соцреализма в Нью-Йорке: из бесстилья и эклектики — туда, где Магнитка и война, метро и ВДНХ, балет и «Цирк», Бобров и Джульбарс, «Школьный вальс» и «Обсуждение двойки».
1993Верховный смех
В одном из октябрьских «Огоньков» — замечательная фотография: смеющиеся Сталин, Ворошилов, Каганович, Калинин. Молотов. Орджоникидзе.
Веселый или острящий Сталин — явление нечастое, но все же — а, наверное, именно поэтому — его шутки делались широким достоянием и передавались из уст в уста.
Говорят, Сталин как-то беседовал с наркомом просвещения Бубновым, горячим сторонником теории Покровского, согласно которой историю творят не личности, а народные массы, и потому имен этих отдельных личностей упоминать в учебниках не следует. Сталин сказал: «Твои студенты думают, что Наполеон — это пирожное».
Другая известная сталинская острота относится к визиту Фейхтвангера в СССР. Накануне в Советском Союзе побывал Андре Жид, которого принимали с восторгом — как представителя оппозиционной, антибуржуазной интеллигенции. Но Жид, вернувшись во Францию, написал весьма критическую книгу о советской стране. И Сталин, обсуждая приезд Фейхтвангера, сказал: «Как бы этот еврей не оказался Жидом».
Андре Жиду еще раз досталось от советского вождя, когда он прокомментировал эту самую книгу путевых впечатлений. Жид, среди прочего, писал, что в Советском Союзе нигде нет туалетной бумаги. На что Сталин, имея в виду гомосексуализм Андре Жида, заметил: «Ну, этот все о жопе».
Когда в печати появилась книжка Константина Симонова «С тобой и без тебя» с любовными стихами, посвященными актрисе Валентине Серовой, Сталин спросил, какой тираж. Ему ответили — столько-то тысяч. Он сказал: «Надо было издать два экземпляра — ему и ей».
Но на меня большее впечатление производит история о том, как Сталин принимал новую модель советского автомобиля. Машина была задумана двухдверной. За руль сел шофер, рядом — генсек. На заднем сиденье — два конструктора, авторы модели. Покатались, убедились в ходовых данных. Потом Сталин велел сначала отвезти конструкторов домой, так что те онемели от монаршей милости. Подъехали к дому. Сталин сидит. Двое на заднем сиденье — тоже, кто же возьмет на себя смелость предложить: мол, сперва вы выходите, Иосиф Виссарионович. Проходит несколько драматических минут, и Сталин наконец говорит: «Понятно, товарищи?» Машина была перестроена на четыре двери.
Если все эти истории правда, то Сталин действительно обладал чувством юмора. Но — державным, монаршим, верховным. Он острил с высокой позиции, что облегчает дело. Такое соотношение уровней само по себе продуцирует юмористическую ситуацию, провоцирует вышестоящего к насмешке, вызванной фиксацией неравенства сил. Вариант «Толстого и тонкого».
Иная расстановка позиций была у Хрущева. Он оказывался на равных. Ему в принципе мог возразить любой. И — возражал. На что никто никогда не осмелился бы во времена Сталина. Отсюда — бесконечное количество анекдотов про Хрущева. Вплоть до самых нелепых. Я хорошо помню историю, которую рассказывали не как анекдот, а как подлинный случай.
Хрущев был в Англии. Его пригласили на банкет в королевский дворец. На обед подали рыбу, а Хрущев уже знал, что рыбу ложкой не едят. А здесь рядом с тарелкой лежит ложка. Тут Хрущев решил опозорить англичан и говорит: «Я не понимаю, зачем ложка, ведь нам, кажется, рыбу подают?» А королева ему и отвечает: «А соль ты будешь руками брать, что ли?»
Над этим охотно смеялись даже те, кто в самом деле доставал ложку из-за голенища, — будь бы на столе хоть филе-миньон. Хрущев низводился до понятного и часто приниженного уровня. Он вообще был понятен и прост.
В целом после смерти Сталина в стране произошел кризис самого понятия — вождь.
Монументальность Сталина вызвала к жизни потребность в простоте и доступности лидеров — как противодействие диктату его обожествленной личности.
Целиком был пересмотрен Ленин. О нем совершенно серьезно рассказывали истории с былинными зачинами: «Известно, что Владимир Ильич, будучи человеком удивительной скромности, терпеть не мог пышных торжеств, юбилейных речей, адресованных ему подарков». Один мой знакомый писал в физкультурном институте курсовую работу о том, как Ленин в Швейцарии совершал дневные прогулки в 70 километров по горам. Портной излагал в «Огоньке» длинную неинтересную историю, в которой вся информация сводилась к тому, что у Ильича было только одно пальто.
А главное — выяснилось, что Ленин был отчаянный хохотун и остряк.
Старая большевичка Е. Драбкина вспоминала, «какой хохот стоял на заседании Военно-революционного комитета», «сколько взрывов смеха было хотя бы вокруг вызовов телефонной станции». И — «как во всем и везде, самым веселым, самым жизнерадостным был Владимир Ильич!» «Ух, как умел хохотать. До слез», — вспоминала о нем Надежда Константиновна.
Апофеозом ленинской смешливости можно считать пьесу нынешнего прораба перестройки Михаила Шатрова «18-й год», где Коллонтай говорит: «А вы помните, как отреагировал на это Ильич? Как он расхохотался. Я отлично помню его слова: «Как же можно совершить революцию без расстрелов?..» Действительно смешно.
Это напоминает юмористическую рубрику в газете «Чертова перечница» — были такие издания в Петрограде 18-го года, там печатались шутки типа «Наш расстрел везде поспел».