Секрет вечной жизни…
Проклятье. Я начинаю повторяться.
Трудно вспомнить подробности. Предпочитаю смотреть, как люди приходят и уходят, вышагивают с чувством собственного превосходства, как я ходил когда-то. Болтовня туристов иногда страшно раздражает. Особенно не люблю американцев в коротеньких юбочках или уродливых синих джинсах, с длинными сальными волосами. Ужасные неряхи и болтуны. При виде их Хогарт брезгливо поднес бы платочек к носу. Но Хогарт мертв, не так ли? Его идеально круглая лысеющая голова раскололась, как вареное яйцо, стукнувшееся о тарелку.
Говорил ли я уже об этом? Иногда на прогулках я разговариваю со встречными. Мне нравится гулять по музею Барджелло, а больше всего я люблю зал делла Роббиа. Я втискиваю свое могучее тело в одно из деревянных кресел в коридоре, потому что я устал, а день такой жаркий, потом выглядываю во двор. Когда-то здесь стоял эшафот. Интересно, есть ли в Барджелло подземные темницы? Двор наполняют шумом громкоголосые американцы в грязных джинсах, с путеводителями в руках. Если тот, кого бросили в темницу, на съедение крысам, начнет просить о помощи, его криков не услышат за этой суетой. Я мимолетно улыбаюсь, и один из туристов с интересом смотрит на меня. Я тоже американец, но не чувствую никакой общности с этими деловитыми пустозвонами. Я становлюсь забывчив.
Потертый ногами рисунок на каменных плитах дарит странное успокоение.
Маттео тоже любил заходить в этот музей. Когда у него было настроение поболтать, я оставлял его посидеть возле привратников, и он, стыдливо шепелявя, беседовал с ними, как со старыми друзьями. А я отправлялся навестить одну из моих любимых церквей — Санта-Мария-де-Черки, или Сан-Лоренцо, или Санта-Кроче. Под плитами из выщербленного серого мрамора похоронено множество знаменитых итальянцев. Я смеюсь, глядя на восторженных туристов, которые дома даже под страхом смерти не зайдут в церковь поставить свечку. Когда человек путешествует, для него все меняется. В обычных кирпичах и камнях под ногами таится волшебство.
Если, конечно, этими камнями и кирпичами не выложены стены темницы.
Туристы в церкви исчезают, скрытые дымкой моего безразличия. Меня больше ничто не интересует. Бог, какой бы он ни был на небесах, давно забыл про нас.
Я ставлю свечку в Санта-Кроче. Я всегда вычисляю точную сумму, какую попросят служки, а если не угадал — плохая примета. Боги признают только ритуалы. Катерина разбиралась в ритуалах, но она тоже ушла. Все ушли.
Я опускаюсь на колени перед трепещущим пламенем свечей и сцепляю ладони, глядя в побитые мраморные плиты у подножия алтаря. У меня под коленями — могила. От нее остались только едва заметные очертания; под шагами сотен и тысяч ног буквы потускнели, черты покойного на портрете расплылись. Остались лишь тонкие линии на мраморном полу.
Я выхожу из церковных теней на яркий солнечный свет, в нос мне ударяет прокисший запах дешевой кожи, разогретой на солнце, — привычная вонь городского рынка.
Погодите-ка — я ошибся. Я по-прежнему в музее, жду Маттео. Звенит колокольчик — музей закрывается, нам пора идти. Захлопываются двери, в темных коридорах шелестят торопливые шаги. Хнычет малыш, но ворчливые родители обещают ему мороженое, и плач сменяется писклявым смехом.
Мы с Маттео идем к садам Боболи, мимо витрин с перчатками, бумажниками и вручную расписанными блюдами, с красивыми лаковыми авторучками и туфельками на высоких каблуках. Привратники хорошо знают нас и не спрашивают пропусков. Они думают, что нас зовут Тонио и Марчелло.
Хотя Маттео и рассказал мне, что Белладонна, узнав, что я не хочу показываться на глаза, перестала искать меня, все равно нелегко избавиться от старых привычек.
Я угощаю привратников приторно-розовыми марципановыми свинками и ангелочками из ближайшей кондитерской, и они смеются.
— Чао, Тонио, чао, Марчелло, — окликают бакалейщики, когда мы проходим мимо их лавочек шириной чуть больше меня самого. Я приветственно приподнимаю трость.
— Чао, Тонио, чао, Марчелло, — говорит владелец табачной лавки.
Иногда в Боболи, если покрепче зажмурить глаза и как следует сосредоточиться, мне удается представить, будто я сижу на веранде огромного дома в Виргинии, у моих ног расстилаются бескрайние плантации. Вдалеке лают собаки, ржут лошади, мелодично клацают колокольчики на шеях у коров. На полях зреет зерно. Солнце садится, поднимается легкий ветерок, я прижимаю к запястью серебряный бокал с мятным джулепом, чтобы остудить пульс.
Старый прием южных красавиц.
Я открываю глаза. Я по-прежнему во Флоренции, сижу с моим дорогим страшим братом на скамье, в кружевной тени переплетающихся ветвей, протянувшихся над аллеей, как жадные, цепкие руки. Хочу пересчитать бабочек, но их слишком много. Ползут по своим делам ящерки и жуки. Но, заслышав тяжелые шаги старого дряхлого евнуха, в страхе разбегаются.
В самые жаркие дни мы никого не видим в саду целыми часами. Я сижу со своими тетрадями и термосом холодного чая, сдобренного виски. Маттео читает или дремлет. Говорить нам не о чем. Я почти закончил свой рассказ. Работа оказалась тяжелее, чем я предполагал. Нелегко пересказать все, что было, по порядку.
Я рассказал вам все. Как и обещал.
Старался не лгать, но иногда не мог не прихвастнуть, самую капельку. Вы, наверное, уже и сами об этом догадались?
И не приставайте ко мне с настырными расспросами, мои уста на замке. Мы умеем хранить тайны. Все мы.
Я и так рассказал достаточно.
* * *
В конце кипарисовой аллеи, у фонтана, есть звезда желаний. Так ее прозвала Брайони. Девочка увидела ее и радостно подбежала, таща за собой Маттео, ее белокурые локоны развевались на ветру.
Смотри, Маттео, это наша звезда. Встань посередине, вот сюда. Встань и загадай желание.
Потом Брайони отскочила и побежала к воде, к саду на острове посреди фонтана «Океанус». Там в терракотовых горшках, расписанных рисунками, которые ни разу не повторялись, росли ароматные лимонные деревья. Uno, due, tre, — считала Брайони и бежала наперегонки с Маттео вокруг пруда, смеялась от чистой, детской радости. Брайони назначила меня арбитром, велела засекать время. Но я ей был не нужен, потому что Маттео всегда поддавался.
Загадайте желание, — говорила она ветру и бабочкам.
Загадай желание.
Однажды зимним днем я хочу прогуляться к фонтану «Океанус», но Маттео говорит, что очень устал. Дует пронизывающий ветер, от холода завяли все цветы на берегах пруда. Мы садимся на нашу привычную скамью, Маттео опирается на мое плечо и погружается в дрему. Я покрепче обвиваю его рукой и укладываю голову к себе на грудь, чтобы он получше поспал. Вокруг его шеи обмотан поношенный светло-серый ангорский шарф, который когда-то связала Брайони. Его чудесные волосы, густые и вьющиеся, почти не поредели, хотя и стали совсем седыми. У нас остались волосы — и больше ничего.
Мне нравится чувствовать возле себя теплую тяжесть брата. Во сне он вздыхает — и вдруг вес его куда-то уходит. Нет, нет, нет. Не может быть. Если я не шелохнусь, не посмотрю на него, то ничего этого не было.
Маленький немецкий мальчик смахивает со скамейки напротив сухие листья и пыль. Аккуратный малыш. Он смотрит на меня и робко улыбается, и эта улыбка чуть-чуть утешает меня. Потом он убегает к родителям.
Да, я всегда был чересчур сентиментален.
Я сижу и глажу волосы Маттео. Они все еще шевелятся под легким дуновением ветерка, тихо шелестят в холодном воздухе, они еще живы. Он немного побледнел, но кожа еще теплая. Он долго останется теплым.
Если я просижу здесь до темноты, нас будут искать. Все забеспокоятся, когда не увидят, что мы, как обычно, ровно в 6:37 вечера направляемся в тратторию на углу съесть вечернюю порцию спагетти, завершая трапезу легким вином и бисквитами.
Мимо плетется, закинув грабли на плечо, старый садовник. Увидев нас издалека, он приветственно кивает. Но, приглядевшись к моему лицу и заметив неподвижного Маттео, в ужасе останавливается.
— Per favore, — еле слышно говорю я. — Per favore.
Он роняет грабли — те падают на гравий с кощунственно громким стуком — и убегает, поспешно крестясь. Через миг он исчезает в сумерках.
Больше никогда я не видел того садовника. Интересно, что с ним стало. Мне хотелось подарить ему что-нибудь на память. Может, он решил, что встреча с нами — дурной знак, а может, одна из племянниц наконец уговорила его удалиться на покой, найти уютный домик на юге, где можно погреть ревматические косточки на теплом солнце и без помех возделывать помидоры.
Не знаю. И никогда не узнаю. Но это не имеет значения, говорю я себе, сидя на скамейке в саду и любуясь на бабочек. Покоя все равно нет.
Иногда я пытаюсь писать в тетради. Сжимаю в руке красивую лаковую авторучку, но слова не приходят. Я закончил начатый труд, верно? Прошел весь путь от начала до горького конца. Знаю, прошел. Проклятье. Вспоминать становится все труднее. Какой жаркий день.