Художественная чуткость Пушкина все это воспринимала. Его ясный, сильный ум по-своему осмысливал бегущие мимо события. Подробная история его мышления, конечно, невосстановима. Даже друзья не могли, да и не стремились проследить этот таинственный процесс. Никто из них не потрудился сохранить для потомства летопись хотя бы одной эпохи его творчества. В Кишиневе около него немало было приятелей. Много знакомцев, среди которых Пушкин жил, как Гулливер среди лилипутов. Эта вершинная одинокость не останавливала, скорее углубляла его растущее умение удерживать внимание долгих дум и наслаждаться уединенным волнением жарких дум… Перечеркнутые черновики часто вскрывают упорное, порой тревожное искание не только «остроконечнейшего, горельефнейшего способа выразить свою мысль» (слова Вяземского), но и самой мысли, самого суждения. На его внутренний мир, на непрестанное нащупывание, выработку миросозерцания влияли и книги, и люди, и события. Но тут, как и во всем, Пушкин шел своими путями. В самые буйные периоды его юности трезвость и меткость его суждения поражала выдающихся его современников. Его ясный, прозрачный ум не любил ни логики, ни философии, хотя из разговоров с геттингенскими друзьями он на лету схватывал их отвлеченные идеи. Он любил не схемы жизни, а саму жизнь. И в политике, около которой кружились чаяния и мечты его современников, в которую вкладывали они столько пафоса, сохранил Пушкин своеобразие мыслей, часто горьких. Это не была горечь личных обид. То, что Пушкин сумел вынести из этих толчков и испытаний умственный и писательский опыт, свободный от личной боли, является одним из доказательств редкой гармоничности его душевного роста. Упругие удары могучих крыльев поднимали его над суетой, губительной для слабых душ. Пушкина считали даровитым, но ветреным мальчишкой, а он первый попал под тяжкий молот реакции. Ни правительство, ни общество не пощадили его. Уже избалованный успехом, он был ошеломлен мелкими сплетнями, злорадным хихиканьем, гнусной выдумкой о том, как его секли в полиции. При одном упоминании об этих слухах и шепотах его обжигало бешеное негодование.
На юге, до переезда в Одессу, его ближайший начальник, который в то же время был и первым лицом в области, не только ничем не задевал его самолюбия, но старался смягчить тягость ссылки, которой не видно было конца.
Но с севера приходили невеселые вести, вокруг Царя все плотнее смыкался круг. Независимым людям все труднее было оставаться на службе, «чтобы не торговаться с совестью и не обманывать себя и других». Вяземский вышел в отставку и в середине 1821 года поселился у себя в Остафьеве. Год спустя талантливый математик, член Академии наук, Лабзин подвергся тяжкой ссылке за то, что осмелился высказаться против кандидатуры в члены Академии царских любимцев, ничего общего с наукой не имеющих. Лабзин сказал в заседании:
«Вы говорите, что Кочубея и Аракчеева надо выбрать в члены Академии за их близость к Царю? Тогда выберите лучше царского кучера Илью. Уж чего ближе…»
Этого было довольно, чтобы великий ученый в двадцать четыре часа был выслан из Петербурга. Цензура становилась все бессмысленнее и назойливее, и Пушкин издали сердился на нее. Возможно, что он во всеуслышание высказал свою досаду. Агенты тайной полиции доносили из Кишинева в Петербург, что Пушкин «ругает публично и даже в кофейных домах не только военное начальство, но даже и правительство». Вероятно, что это так и было. До вступления Николая I на престол все, кому было не лень, открыто, без стеснения, критиковали и бранили правительство. Судя по постоянным запросам генералу Инзову, власти были уверены в бунтарском настроении поэта. На самом деле, несмотря на то, что Пушкин был окружен на юге либералами и заговорщиками, несмотря на то, что он вел с Пестелем, умевшим подчинять других своей волевой революционной мысли, «разговоры метафизические, политические и нравственные», за годы изгнания, его вольнолюбивые мечты скорее остыли. Он родился независимым человеком. Свобода была для него необходимым условием достойного существования. «Свобода, кипящей младости кумир…» – писал он в «Руслане». Через несколько лет повторил в «Кавказском пленнике»: «Свобода, он одной тебя еще искал в подлунном мире». Незадолго перед смертью с горечью опыта, измеряемого не длительностью, а насыщенностью жизни, Пушкин писал: «На свете счастья нет, но есть покой и воля…»
Но изменялось его понятие о свободе, и личной и общественной. Пушкину было суждено родиться в эпоху европейских потрясений, которые ускорили рост России и русского народного творчества. На глазах Пушкина ширилась Держава, крепла и ее мощь. Его сослали не в мертвую сибирскую пустыню, а в быстро крепнущую южную окраину.
В стране, где долго, долго браниУжасный гул не умолкал,Где повелительные граниСтамбулу Русский указал,Где старый наш Орел ДвуглавыйЕще шумит минувшей славой…
Перед пристальными, все замечающими глазами поэта сама история ставила проблемы власти, государственного строительства. Как их решать? Кто осуществит решения? – герой? толпа? народы? властители? Чем определить пределы свободы? Людскими желаниями? Волей Провидения? Мудрецы XVIII века объявили законы Божеские предрассудками, пообещали построить новое царство, опирающееся на силу человеческого Разума…
Дряхлели троны, алтари,Над ними туча подымалась;Вещали книжники, смирялися Цари…Толпа пред ними волновалась.Разоблаченные пустели алтари…
(1824)
Восемнадцатилетний Пушкин, наслушавшись среди петербургских либералов конституционных речей, давал царям неюношески мудрые советы:
Склонитесь первые главойПод сень надежную закона,И станут вечной стражей тронаНародов вольность и покой.
(«Вольность», 1817)
Пять лет спустя, в «Послании к цензору» так же сдержанно напомнил он «угрюмому стражу Муз» о необходимости уважать закон и истину:
Он (цензор. — А. Т.-В.) сердцем почитать привык алтарь и трон;Но мнений не теснит и разум терпит он.Блюститель тишины, приличия и нравовНе преступает сам начертанных уставов,Закону преданный, Отечество любя,Принять ответственность умеет на себя;Полезной истине пути не заграждает.Живой поэзии резвиться не мешает…
(1822)
Умеренность этих требований тем показательнее, что Пушкин не предназначал послания для печати и никогда его не печатал, что не мешало посланию, как и многим другим стихам Пушкина, ходить по рукам. В «Послании к цензору» он с усмешкой говорит: «И Пушкина стихи в печати не бывали…» Есть в послании еще строчка: – «Что нужно Лондону, то рано для Москвы», – которую вряд ли одобряли в «обществе умных», как прозвал Пушкин будущих декабристов.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});