Умеренность этих требований тем показательнее, что Пушкин не предназначал послания для печати и никогда его не печатал, что не мешало посланию, как и многим другим стихам Пушкина, ходить по рукам. В «Послании к цензору» он с усмешкой говорит: «И Пушкина стихи в печати не бывали…» Есть в послании еще строчка: – «Что нужно Лондону, то рано для Москвы», – которую вряд ли одобряли в «обществе умных», как прозвал Пушкин будущих декабристов.
Стихи Пушкина полны волнообразных отражений, то его собственной встревоженной пытливости, то настроений окружающих. В материалах той эпохи есть много доказательств его умственной близости, его психологического проникновения в замыслы и характеры декабристов. Конец его письма к В. Л. Давыдову – «мы щастьем насладимся, кровавой чаши причастимся…» – показывает, что Пушкину были известны их мысли о перевороте и цареубийстве. Эти мысли вообще носились в воздухе.
В кишиневской черновой тетради Пушкина (№ 2365), среди стихов, заметок о смерти Наполеона, на той же странице, где записана первоначальная программа «Братьев-Разбойников», он нарисовал две головы – одна в ночной повязке с узелками. Под ней подпись – Marat. Другая – голова юноши с длинными кудрями. Под ней подпись – Sand. Это относится к весне или к началу лета 1821 года. В то время он встречался с главным кинжальщиком – так называли тогда террористов, – с Пестелем. Может быть, разговор с ним, «метафизический, политический и нравственный», навеял гимн террору, который называется «Кинжал». Воинственная звучность этих стихов еще не превзойдена во всей русской революционной поэзии. С первых строк слышится глухой раскат надвигающейся грозы:
Лемносской бог тебя сковалДля рук бессмертной Немезиды,Свободы тайный страж, карающий кинжал,Последний судия Позора и Обиды.Где Зевсов гром молчит, где дремлет меч Закона,Свершитель ты проклятий и надежд.Ты кроешься под сенью трона,Под блеском праздничных одежд…
(1821)
Пушкин утверждал, что «Кинжал» не противу правительства писан». При всей его правдивости случалось и ему кривить душой.
В той же записной книжке (1820–1821), где Пушкин не побоялся сохранить черновик «Кинжала», через две страницы после этого грозного революционного гимна, набросан другой черновик, где поэт указывает на задачи своей поэзии:
Не тем горжусь я, мой певец……Не тем, что на столбе сатирыРазврат и злобу я казнилИ что грозящий голос лирыТирана в ужас приводил…Не тем, что пылким дерзновеньемМятежной юности моейИ страстью правды и гоненьемЯ стал известен меж людей…
(1821)
Отрывок не кончен. Какое утверждение заключалось в нем? Чем Пушкин считал себя вправе гордиться?
Глава XXVII
ИЗБРАННИКИ СУДЬБЫ
Добро и зло — все стало тенью…
Навязчивая строчка – «разоблачив пленительный кумир» – возвращается настойчиво в кишиневских черновиках. Она осталась недосказанной, и можно по-разному читать ее. Ничтожество жизни, любовь, измена, обман мечты, тайны вечности и гроба, добро и зло.
Пушкин увез с собой из Петербурга расплывчатые, но кипучие либеральные мечты, в которых ясно выступали только две задачи – конституция и раскрепощение крестьян. С годами эти основные, необходимые, настоятельные требования русской действительности отчетливо встали перед ним во всей своей простой и ясной очевидности. Но туман сентиментального политического романтизма рассеивался, спадали покровы с пленительных кумиров, вожди и толпа рисовались реальнее и непригляднее. Прирожденная независимость художественного ума разрушала иллюзии, не позволяла плыть по течению. В набросках «Вадима», неконченой драмы из жизни древнего Новгорода, есть строчки, которые лучше передают настроения декабристов, чем настроения новгородцев IX века:
Вражду к правительству я зрел на каждой встрече.Уныние везде: торговли (шум) утих,Умы встревожены, — таится пламя в них.Младые граждане кипят и негодуют…
(1822)
Младые граждане кипели и негодовали не только в России, но и по всей Европе. В одной из тетрадок Пушкин записал: «О. (вероятно, М. Ф. Орлов. – А. Т.-В.) говорил в 1820 году: революция в Испании, революция в Италии, революция в Португалии, конституция здесь, конституция там. Господа Государи, глупо поступили вы, лишив Наполеона престола».
Критическое отношение к слепому увлечению революционными и освободительными идеями увеличивалось от непосредственных наблюдений над греческими повстанцами. В бумагах Пушкина сохранились черновики двух писем, писанных на юге, между 1821–1823 годами. В одном из них, писанном по-французски, Пушкин так характеризует греков:
«Нищие… маклеры… евреи… карманные воришки… трусы, воры и бродяги, которые никогда не могли устоять против первых же выстрелов плохих турецких мушкетов… вот, что такое эти гер… (написано her., вероятно, герои. – А. Т.-В.). В армии Витгенштейна они представляли бы странный отряд… Офицеры еще хуже солдат… Мы видели этих новых Леонидов на улицах Одессы и Кишинева. Многих мы лично знаем и удостоверяем их ничтожество… Никакого понятия о военном искусстве, никакой чести, никакого энтузиазма. Они умудрились быть несносными даже тогда, когда беседа с ними должна была интересовать каждого европейца… здешние офицеры, французы и русские, выказывают им презрение, которое они совершенно заслужили, они все выносят, даже палочные удары, с хладнокровием, достойным Фемистокла. Я – не Варвар и проповедник Алкорана, дела Греции живо меня интересуют, оттого я негодую, что на этих жалких людей выпала священная обязанность защитников свободы…»
Это письмо, или другие резкие отзывы поэта о греках, дошли до его приятелей. Как либералы, они сочувствовали грекам и обиделись за них на поэта.
Во втором, русском отрывке, тоже недатированном, Пушкин уже защищается:
«С удивлением слышу я, что ты почитаешь меня (варваром), врагом освобождающейся Греции и поборником турецкого рабства. Видно, слова мои были тебе странно перетолкованы. Но ч. б. тебе ни говорили, ты не должен был верить, чтобы когда-нибудь сердце мое недоброжелательствовало благородным усилиям возрождающегося народа. Жалею, что принужден оправдываться перед тобой, повторяю то, что случилось мне говорить. Касательно Греков… Люди по большей части самолюбивы (ограниченны), беспамятны, легкомысленны, невежественны, упрямы; старая истина, которую все-таки не худо повторить…»
Наблюдая греческих борцов за освобождение, вглядываясь в русских карбонариев, Пушкин видел, как трудно подымать толпу на высоту политических идеалов. Перед ним вставала сложная проблема об отношениях между толпой и вождями, проблема власти, на которой построена политика. Глубокий и ранний знаток человеческой души, он сознавал значение сильной личности. Сам непохожий на других, Пушкин среди всех демократических утопий ясно видел грань между толпой и, как он говорил, избранниками судьбы. Он с детства жил среди событий, порожденных беспокойной волей одного из таких таинственных избранников судьбы – Наполеона, который возбуждал восторг даже врагов. В своих талантливых «Записках партизана» Денис Давыдов, вояка, рубака, страстный русский патриот, отлично передает суеверное впечатление, которое производил не только Бонапарт в Тильзите, в расцвете славы, но и Наполеон, бегущий из Москвы, разбитый, погубивший свою армию, окруженный горстью гвардейцев. Пушкин жил среди людей, которые все это видели. Когда Наполеон умер (23 апреля 1821 г.) и весть о его смерти дошла до Пушкина, он записал в дневнике по-французски: «18 juillet 1821, nouvelle de la mort de Napoleon»[62]. Вероятно, тогда же начал он оду на смерть Наполеона, черновики которой разбросаны в тетрадях. Только к осени он ее дописал и отделал. Е. Н. Орлова писала брату Александру: «Пушкин больше не корчит из себя жестокого. Он очень часто приходит к нам курить свою трубку и рассуждать, или болтать очень приятно. Он только что кончил свою оду на Наполеона, которая, по моему скромному мнению, хороша, – сколько я могу судить, слышав ее частью один раз» (12 ноября 1821 г.).
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});