доносился, ясное дело, из-за последней двери на этаже, — деревянной, с облупившейся краской, как в любой из квартир в любом жилом доме. На уровне глаз к двери были прибиты три металлические цифры: 5, 1, 1.
Не найдя звонка, я постучал. Никто не ответил, тогда я постучал снова. К музыке примешивались другие звуки, которых я не мог распознать, но дверь мне не открывали. Тогда я повернул дверную ручку — и дверь медленно открылась.
В помещении передо мной было сумрачно, но не темно. Ни окон, ни осветительных приборов. Здесь оказалось гораздо просторнее, чем я ожидал, и было полно народу. Мужчина в блузе рисовал на огромном холсте абстрактную картину. Женщина играла на пианино.
Один из людей был моим отцом.
И он танцевал.
Я застыл в двери, словно к месту прирос. За все прошедшие годы он ни капельки не переменился. Те же волосы, лицо без морщин, даже одет был вроде бы так же, как тогда. Подпрыгивая и вертясь на месте, он узнал меня.
— Я знал, что ты придешь! — радостно воскликнул он.
Мне было страшно на него смотреть. Не только потому, что он не постарел, но и от того, как он танцевал, из-за самих его движений. В том, как болтались его руки, была самозабвенная бесшабашность, хаотическая свобода, которой я никогда в своем отце не замечал. Но не только она. Он неправильно двигался, танцевал не так, как принято: какая-то стихийная, пугающая хореография, какой вообще не должно было существовать. Вот что привело меня в неописуемый ужас!
Лиз Нгуен, как я теперь разглядел, тоже была там и тоже вытворяла нечто пугающее, противоестественное, опровергавшее все, во что я верил. Моя реакция казалась бессмысленной — ведь это был всего лишь танец, — тем не менее я не вру, описывая свои чувства. То, что она выделывала, доводило до крайности то, что она позволяла себе в прошлый раз, когда разогнала остальных танцоров. Это был какой-то нечестивый, мерзкий танец, сопровождаемый улыбкой — ужасающей улыбкой. Как и мой отец, она не повзрослела, оставшись той же семнадцатилетней девушкой, какой была на празднике Сэди Хокинс почти десять лет назад.
Я ждал, что отец скажет мне что-то еще. Мы ведь не виделись с тех пор, как мне было 10 лет, и он, конечно, хотел попросить у меня прощения или признаться, что очень по мне соскучился, что любит меня, что…
Если бы!
Вместо этого он продолжал свой нескончаемый устрашающий танец, даже не глядя в мою сторону.
Как давно это продолжается? Десятилетия? С тех пор, как прозвучали его последние обращенные ко мне слова: «В комнате я исполняю танец»? Тогда можно было подумать, что он давно этим занимается. Как давно — и как часто? Выходит, это не прекращалось с тех пор, как он нас оставил? Он совершенно не постарел. И это все, чем он занят? Он хоть когда-нибудь останавливается? Как насчет сна? И еды?
А он знай себе танцевал, и это зрелище выводило из себя, бесило. Я хотел, чтобы он перестал, чтобы отреагировал на мое присутствие, обнял меня, пожал мне руку, хотя бы прекратил свое нелепое дерганье…
Но он и не думал останавливаться. Мне уже хотелось, чтобы он оступился и упал, раз не было другого способа положить этому конец. Или, еще лучше, свалился с сердечным приступом, схватившись за грудь.
Я желал ему смерти!
Лиз Нгуен продолжала собственный танец, остальные малевали картины, бренчали на музыкальных инструментах, произносили речи. Все были погружены в свои навязчивые занятия.
Рядом со мной возникла та самая непривлекательная особа, которая накалякала на моей ладони этот адрес, — я не заметил, откуда она взялась.
— В комнате, — проговорила она шепотом, — ты можешь убить своего отца.
Отец все танцевал. После приветствия он не сказал мне ни единого словечка, и я ненавидел его за это. Я впервые заметил нечто длинное, похожее на копье, прислоненное к стене справа от меня.
«В комнате ты можешь убить своего отца».
У меня не было намерения его убивать. Привлечь его внимание — вот и все, чего мне хотелось. Я только хотел, чтобы он перестал. Но, взяв копье — всего лишь, чтобы ткнуть его и принудить прекратить этот изматывающий танец, — я сильно, как бейсбольной битой, ударил его по ногам. Несколько секунд назад я хотел только остановить его, а теперь у меня появилось желание сломать ему ноги, и я ужаснулся чувству удовлетворения, которое появилось у меня от его падения. Он распластался на грязном деревянном полу, и я, не дав ему встать, со всей силой ударил его копьем по ногам наотмашь, как палкой. Я наносил удар за ударом, потом перенес удары на его руки, потом на голову. И он умер.
Никто не обратил на это внимания, никому не было до этого дела. Художник знай себе рисовал, Лиз танцевала, все продолжали те свои дела, за которыми я их застал, войдя, как будто ничего не произошло.
Взмокший, тяжело дыша, я швырнул копье на пол.
Женщина со стоянки все еще стояла рядом со мной и указывала на письменный стол у дальней стены, едва видимый в полумраке.
— В комнате ты можешь написать свой рассказ, — произнесла она.
Я выбежал вон. У меня ломило руки и грудь, легким не хватало воздуха, чтобы уберечь меня от обморока, однако я умудрился добежать до лифтовой площадки, ввалился в первый открывшийся лифт, выпал из холла на улицу. Там, согнувшись пополам и уперев руки в колени, я стал глубоко дышать, чтобы успокоиться. Я отказывался думать о происшедшем, о содеянном мною. Отдышавшись, я со всех ног помчался к повороту, потом по боковой улице к своей машине.
Доехав до округа Оранж, я покатил прямиком к своей сестре Кларе, надеясь, что у нее выходной, что она дома. Так и оказалось. По пути я кое-как пришел в себя, кондиционер в машине высушил мой пот, но я все еще не мог понять, что к чему, в голове царил хаос, и Клара почувствовала, что я не в себе.
— В чем дело? — тут же спросила она. — Что случилось?
— Отец! — выпалил я. — Я только что видел отца!
— Ты его видел? — Клара схватила меня за плечи. — Где? Как он выглядел? Ты спросил его, почему он пропал? Почему ни разу не звонил, даже открытки не прислал?
Я не знал, что ей ответить, не знал, что сказать.
— Ты говорил с ним? Что он делал?
Я глубоко вздохнул.
— В комнате, — сказал я, — он исполнял свой