Елизар Елизарович, поддержанный капитаном, потребовал освободить больную от конвоя. Ротмистр согласился освободить на поруки с условием, что Юсков непременно доставит дочь в больницу с пакетом и только после того, как будет получен из губернской больницы протокол медицинского освидетельствования, в котором подтвердится, что Дарья Юскова больная, дело по обвинению ее в государственном преступлении будет закрыто ротмистром.
Пришлось Елизару Елизаровичу, не теряя времени, слетать на тройке в Абаканское к своему управляющему, чтобы тот за время его отсутствия отправил бы необходимые товары с пристани Сорокиной в Урянхай и сам поехал туда бы, чтоб вовремя перегнать закупленный скот через Саяны.
Елизар Елизарович собрался в дорогу не один, а, конечно, с Аннушкой, чтоб помогала глядеть за дочерью. Смиренный управляющий не возражал: ничего не поделаешь, коль в лапах медведя!..
III
Тимофей сидел в переднем углу и все еще никак не мог поверить, что Дарьюшка сошла с ума. Она его ждала, Дарьюшка! Мучилась, вынесла издевательства, но не уступила жестокому отцу: не вышла замуж за есаула Потылицына. А он, Тимофей, думал, что она давно замужем, потому и на письма его никто не отвечал из Белой Елани. Оказывается, ни одно письмо не дошло!..
Хотя он был награжден четырьмя Георгиевскими крестами, но на груди у него сверкал один золотой.
Остатки разбитой дивизии, в которой служил Тимофей, еще в Смоленске влились в новую сформированную дивизию, а прапорщик Боровиков со штабом полковника Толстова прибыл в Красноярский гарнизон, а из гарнизона – в отпуск домой.
Домой ли? Что он здесь оставил, в Белой Елани? Надеялся встретиться с Дарьюшкой, узнать, в чем дело, я вот – удар. Хотел было немедленно повернуть обратно, чтоб захватить пароход, но удержали земляки Зырян, Головня, политссыльный Крачковский.
– Побудь с нами, Тимофей Прокопьевич, не брезгуй. Да и пароход не захватишь. А Дарью найдешь в Красноярске – туда ее увез живоглот.
И Тимофей остался погостить. Ланюшка потчевала дорогого гостя:
– Блинчиков отведай, Тима.
– Спасибо, тетя Ланя.
– Отведай, отведай. Не обижай. Ольга-приискательница, бедовая вдовушка, подсела к Тимофею, вытеснив старого Зыряна, певуче проговорила:
– Не видела тебя, когда ты здесь жил до войны. Влюбилась бы, истинный бог. Сила у тебя, вижу, таежная. С такой силой золото брать.
– Не для меня золото, – буркнул Тимофей, косясь на Ольгу.
– Ой ли? На золото и царь падок.
– А я с царем не в одной упряжке.
– В чьей же ты упряжке?
– В рабочей.
– При «вашем благородии»?
– «Благородие» не для меня. Сниму погоны, придет время.
– Кузнец? – щурилась Ольга и, взяв стакан с самогонкой, смеясь, проговорила: – Кручина – не лучина, милый. Догорит в сердце и дыму не оставит. Выпей со мной, чтоб догорела кручинушка. Я ведь тоже на золото не падка, а пошла в тайгу, чтоб самое себя испытать. И золото ко мне пошло. Спроси у приискателей: у кого в руках фарт? Про меня скажут. А фарт мой со слезами напополам. На Бодайбо проживала с отцом: замуж вышла в шестнадцать лет и не успела повенчаться – явился на прииск ротмистр Терещенко да учинил побоище рабочих. Не люди – звери с ружьями. И овдовела я до венца. Легко ли? А потом вывезли жандармы с прииска и толкнули: катитесь дальше от Лены! Чтоб духу вашего не было. И докатились мы с отцом до Благодатного. Только чья здесь благодать?
– Понятно чья, не для рабочих.
– Тогда скажи: как же вы там, на позициях, не думаете, за кого воюете? За царя ведь. За самодержавие. За Ухоздвиговых и живоглотов. И погоны и кресты из царских рук. Чрез генералов царских. Или нет?
Тимофей встряхнул русым чубом и внимательно поглядел на новоявленную пропагандистку.
– Што глянул так?
– Выпьем лучше, приискательница фартовая. Чокнулись и выпили.
– Вижу: страдаешь по Дарьюшке, но на вздохах и охах не проживешь, – продолжала Ольга, бесцеремонно заглядывая в душу Тимофея. – Твоя ли она судьба? Или ты запамятовал про рабочее дело? Впереди-то тюрьма маячит. Мало ли наших по тюрьмам и ссылкам? Для такой ли дороженьки Дарья Юскова? От дармового куска хлеба да на тюремную корочку – легко ли? От первой поглядки ой как далеко до жизни!
– Не береди душу, Ольга! – остановил Зырян. – Што ты пристала к нему? Иль глаз разгорелся?
– И я из костей и тела, живая, – озорно искрилась карими глазами Ольга-приискательница. – Ты вот Аркашку жени, Зырян, на моей сестре Анфиске. Изведаешь счастьице.
– Тогда вы меня в гроб загоните, – хохотал Зырян.
– Хоть бы вернулся жив-здоров, Аркашенька! – вздохнула Ланюшка.
Крачковский, пощипывая пальцами свою козлиную бородку, допытывался: назревает ли взрыв солдатской массы на позициях? Знают ли солдаты, за кого воюют и как живется трудовому народу в тылу? Доходит ли до солдат слово правды?
Тимофей отвечал уклончиво: правд расплодилось чересчур много. И у монархистов правда, и у эсеров с кадетами, и у анархистов. И каждый лезет со своей правдой к солдату в окопы.
– Ну, а наша, большевиков? – щурился Крачовский.
– У рабочей массы нету партейной правды! – вздыбился Мамонт Головня. – Я завсегда говорю: вот она, наша правда! – И показал туго сжатый кулак.
– Рабочие должны объединиться в нашу партию, и тогда это будет сила. А без партии нет силы, чтобы свергнуть самодержавие. Ты же сам в партии социалистов-революционеров! – напомнил Тимофей.
– Вот уж правда так правда! – засмеялась Ольга. – Давайте хоть песню споем, чтоб на душе отлегло. – И, не ожидая согласия, затянула:
«По диким степям Забайкалья, где золото роют в горах». Мамонт Головня гаркнул во всю мощь своих легких, и лампа, мигнув, потухла.
– Штоб тебе, Мамонт! Оглушил! – засуетилась хозяйка в поисках спичек.
– Не голос – иерихонская труба, – заметил Крачковский.
– Самый подходящий – глушить царских сатрапов! – не унимался Головня, чиркая спичкой.
Тимофей вылез из-за стола. Поправил френч, сказал, что должен навестить Филимона. Старый Зырян успел ему рассказать про все злоключения в семье Боровиковых: и как Филимон изгнал отца за сожительство с Меланьей, и про новорожденного Демида, и про раденья Меланьи под тополем, что особенно возмутило Тимофея.
Зырян посоветовал:
– Отложил бы до утра, Тима, Филю-то перепугаешь.
– Филя наш живучий, – ответил Тимофей, натягивая шинель.
Из саквояжа достал подарки: Меланье отрез шерсти на платье, теплую шаль с кистями, игрушки для племянницы и брату трофейные немецкие ножницы, бритву и хромовые сапоги с лакированными голенищами – офицерские.
Вышел на крыльцо и лицом к лицу столкнулся с Ольгой. Не заметил, как она вышла из избы.
– Чуть с ног не сбил, георгиевский кавалер!
– Прошу прощения.
– Не прощайся. Придешь песню допеть или у брата заночуешь?
– Там видно будет, Ольга Семеновна.
– Не навеличивай, не старуха. Годки мы с тобой, и оба как пни обгорелые. Жгло нас, жгло, а не сожгло. И то ладно. Не запамятуй, завтра к вечеру ко мне всей компанией. Так у нас принято. Не побрезгуешь?
– Приду.
– Ой, как кольнуло в сердце, – схватилась Ольга за грудь, невзначай оперевшись о плечо Тимофея. – Ох, если бы ты знал, Прокопьевич, какими слезами исходит мое сердце, глядя, как проходит жизнь в глухомани и в скуке и как сгорают молодые годы! Как звездочки с зарею: горят а тускнеют.
– Такая красивая и одинокая?
– Правда ли, что я красивая? – А сама так и впилась в лицо Тимофея. – Ну, если правда, спасибо. Может, потому и сокол не сыскался, а? Приискатели судят: Ольга Федорова чересчур от фарта возгордилась. Неправда, Тима! Не от фарта, а ищу фарт в человеке. Да где его взять, чтоб душа огнем загорелась?
Тимофей не знал, что и сказать, до того внезапной была атака приискательницы.
– Хочу спросить: какая она была, Дарья Елизаровна, в ту ночь, когда ее схватил Потылицын с братьями и с атаманом?
– Будешь в Минусинске, спроси у Ады Лебедевой, она в каком-то психиатрическом институте училась в Петербурге. Живет она со своим мужем Вейнбаумом у Юсковых. Там, где бабка Ефимия.
– Обязательно встречусь, – сказал Тимофей.
IV
До Филимона дошел слушок, что на побывку приехал Тимоха-сицилист и остановился у Зыряна; «весь в Георгиях и в офицерских погонах», Филя подумал: может, не явится брательник в дом, откуда изгнал его отец с таким позором? До вечера Филя тревожно поглядывал в окна: не идет ли Тимоха? Потом успокоился: «Оно как ни прикидывай, одна видимость родства. А как по-божьи – чужие навек. Он у сатаны в приклети, а у меня прислон к богу», – и помолился, не забыв спровадить Меланыо с грудным Димкой радеть под тополь: епитимья-то на год наложена!