Денег со сберкнижки хватило на год, изданное житие назвали «Сталинский знаменосец мира».
Айви Вальтеровна как-то сразу от всего отстранилась, «впала в полную сдержанность», призналась дочери: знаешь, я первый раз столкнулась со смертью – счастливая женщина! – сыну велела переехать в комнату отца – пусть комната останется живой – и не нуждалась в сочувствии – Р-овы принесли соболезнования: Айви Вальтеровна, мы… Да, а я вот тут пасьянс села… Позвольте вам выразить… Да-да-да… Так – пиковый король… Трефовый… Ее долго не выпускали в Англию, но выпустили. Когда подступила смерть, написала дочери: ты нужна мне – и все время писала, писала (дочь ставила перед ней пишмашинку), читала, когда уже не могла писать, чтение – словно ее дыхание, и последние слова: ink. Ink. Чернила.
В бумагах Айви Вальтеровны, называемой в свое время «мадам Литвинов», любительницы хлеба, размоченного в теплом молоке, нашли конверт с английской надписью «относительно тела», содержащий подробные указания, какому медицинскому центру должен достаться труп. Указаний захоронить прах с мужем в стране Россия конверт не содержал.
Анастасия Петрова, ответственный работник МИДа, в немного за пятьдесят осталась без любимых. Она трезво относилась к человеческим возможностям противостоять времени и понимала правильно слова, сопровождавшие ее повсюду: «Невероятно молодо выглядите!» Собираясь домой, она пошила в Америке элегантную серую каракулевую шубу (и Айви Вальтеровне посоветовала) – шуба запомнилась всем в бедное время, когда красавицы мечтали годами об одной новой кофточке. Гуляя в любимой Риге (любимая Прибалтика, любимая Паланга), Петрова удивлялась: как бедно и безвкусно одеты люди, и, переступив порог кафе, машинально отметила: вот только эта старая дама одета довольно хорошо – и замерла: она смотрела в зеркало. Чужим словам можно больше не верить, она – старая дама.
Занимая видные посты в министерстве и дипакадемии, А.В.Петрова запомнилась суровой и требовательной, «так умела впиваться в человека глазами, словно захватывала его целиком», лицо камеи – потрясающая кожа, очень высокий лоб, седовласая, волосы собирала в пучок, одевалась просто: вязаные шерстяные кофты, длинные юбки, даже когда их перестали носить – вещей немного, но дорогие.
Знакома с Литвиновым? Никогда не упоминала. Вскользь обронила, что работали вместе, хороший был…
Если молодые сотрудницы подходили «советоваться по личным вопросам», Петрова выслушивала молча, ни разу не произнеся в ответ слов «любовь», «любить», «страсть», отвечала однообразно: защищайте диссертации, не тратьте время на консервирование овощей и выпечку; стремление «обновить обстановку» в квартире презирала. Никогда не жаловалась. Никогда ничего не рассказывала.
Даже про Олю – единственную внучку многочисленных Цурко, ни про ее самоубийство.
Рак обнаружили на последней стадии и химиотерапию даже не предлагали (или предлагали, но знакомый врач посоветовал – заберите домой, и три года поживет, а от «химии» быстро погибнет), диагноза не объявили, но Тася Флам, не оставившая нам своего лица, «огонь», Анастасия Владимировна, поняла разговор на латыни врачей – гимназистка! (Что-то сомнительно, чтоб в правление Черненко врачи онкодиспансера беседовали на латыни у постели старой большевички.) Рак развивался медленно, всю жизнь Петрова не принимала лекарств, и поэтому ей (до самого последнего) помогали простые болеутолители, и не работала только последние три недели в больнице старых большевиков на шоссе Энтузиастов, позвонила дочери на работу: «Я хочу видеть Нонну Николаевну». Дочь передала, и приятельница бессердечно уточнила: может быть, и вы пойдете? Нет, ответила дочь, она хотела только вас. Подруги проговорили вечер по-английски (якобы чтоб не отвлекать соседку по палате; Нонну Николаевну мы искали, не нашли), ночью Петрова умерла.
Вычеркнув человека, я вдруг задумался: как увозили в интернат ее сына, ее Васю, сына немца, словно возмездие, забравшего у нее все… На машине везли и сопровождали, наверное, крепкие люди. Мог ли он понять, что мама умерла (что квартира понадобилась – вряд ли – и в гости никого не пригласишь, здоровый мужик, а если набросится? Вон как на девушек глядит – жутко!). Умерла – значит, уехала, будет когда-то потом, детей занимают практические вопросы: а кто теперь будет водить меня на концерты и кормить, откуда эти люди узнают, что он любит, кто будет хвалиться гостям, как Вася читает ноты, – наверное, он не плакал или поплакал (водила же Петрова его на чьи-то похороны, приучала, что смерть – это слезы, там плачут), и все-таки для него что-то придумали: в больницу на обследование, в дом отдыха – там так интересно, сестра уезжает в заграничную командировку и привезет тебе… – что могли обещать сорокалетнему мужчине, дебилу, что он любил? есть? – а пока ты поживешь не здесь, а там, там так хорошо, так вкусно кормят – у тебя будут друзья, а хотел ли он друзей? Обещали ли ему игры? Телевизор без ограничений? Светлая комната, кровать у окна, а вот твои новые соседи, сюда ты положишь вещи – запоминай, слышишь?! Посмотри сюда! И не забывай чистить зубы! Помнишь, как мама учила? Ребенок стремительно забывает даже то, что только и может его спасти, – забывал ли он маму, испарялась ли она? Но что-то, безусловно, должно остаться, следы чего-то трудновспоминаемого и теплого. Как трудно, должно быть, понимал он режим, питание, палату, главного врача, заборы и замки и скорее всего ждал, когда это кончится и за ним приедут, и вел долгие разговоры об этом с тем, к кому его прикрепили и попросили присматривать первое время, кому звонили по международному: ну, как там он? Да ничего, привыкнет. Хватает тех денег, что мы оставили? Вы сообщайте – водитель сразу подвезет. Возможно, его навещали, хотя не верится – кто-то из дальних, чтоб не вцепился, посмотреть, довезти теплых вещей и зимнюю шапку: он же гуляет; а потом, возможно, ему придумали что-то еще – что дом сгорел, дома больше нет, и сестры нет, и тех маминых подруг, – надо же, как ты запомнил тетю Симу, да, была такая тетя Сима, мы про нее уж забыли, а он помнит, вот память! – все, абсолютно все они уехали, тяжело болеют или умерли, так что пока вот тут, вот здесь, а что тебе не нравится? всем же нравится! иди походи, играй вон с тем, а скоро кликнут на ужин – и что-то сложилось в его мозгу, что-то сложилось, какая-то Идея собственного существования, вряд ли оно казалось ему ошибочным, но как-то себе он все объяснил – я такой и здесь потому, что… Понять или ненавидеть или все поглотила жвачка существования, совсем все, может быть, кроме мамы, – я думал, он разговаривал с ней.
Мать большого мальчика, теперь он старик, спрятали на Ваганьково, как сказала дочь – недалеко от церкви, зарыли в участок, захапанный родственниками, и, по материалам следствия, А.В.Петрова, роковая женщина роста сто шестьдесят четыре, о себе промолчала, не ослабили ни старость, ни смерть – ни про муки души, ни про ад, не выдала никого. Не жаловалась: если бы не Нина… Но – Большой Каменный мост в ее жизни не мог не существовать, какой бы холодной она ни была или казалась… как бы легко ни переносила боль. Тася, невидимка, не могла не пораниться, пройдя сквозь жизни стольких мужчин и не застряв ни в одном, – навылет, до рака прямой кишки. Вряд ли ее утешали заседания в деканате и строительство развитого социализма… Холодная дочь, не понимающий сын – вот только Оля, внучка; ее Петрова решила не любить, все – Васе; Оля, единственное, выходит, продолжение ее, погибшая от любви, – какой бессмысленной, должно быть, казалась причина ее смерти Тасе – от неразделенной любви… Если с кем-то она поговорила про Уманского – только с Олей, пока та жила… Но про девочку мы ничего не знаем – отравилась от любви к сыну Р-ова, мало похоже на правду – Тасю мы не открыли, не смогли, силы не хватило, знала она какое-то слово; я отшвырнул «Дело» – А.В.Петрова, как ты меня бесишь!
В приемной горел свет; все, что дальше, я – наизусть: заработавшаяся секретарша не могла скрыть радости – дождалась, я подошел к ее столу, потрогал прыгающими пальцами канцелярские товары, все разошлись, она испуганно поднялась: вот сейчас?
– Плохо сплю в последнее время. Есть ничего не хочется. Можете закрыть глаза? Хочу тебя рассмотреть. – И запомнить, – словно «можешь раздеться?».
Она отступила к стене, запнулась в мысли о лице – что на нем? что говорило зеркало? Уже все равно, если уж… Повернулась к окну, словно от яркой лампы, и смежила ресницы, спрятав руки за спину, – она прислушалась, словно врачи проверяли из дальнего угла «семнадцать, девять, двадцать три…». Я обогнул стол и впервые безбоязненно взглянул прямо в лицо – она покраснела, под кожей вздрагивала кровь, ожидая прикосновений, – высокая, худая девушка, были б деньги на другую одежду и другие салоны красоты – выглядела бы красавицей: небольшой ровный нос, бледная, уже не школьная пожившая кожа, тонкие губы с усиленным помадой зубчиком на верхней губе, большие глаза с заметными усилиями косметики на верхних веках. Добавить что-то восточное, обыграть нездешние скулы, светлые волосы, густыми не назовешь, крашеные осы, а свои, должно быть, русского русого цвета – всегда смотрит исподлобья и говорит тихо, как зануда отличница, – она похожа на девушку, вот в чем дело – на по-другому сделанного человека… После тяжелого вздоха дотронулся до ее лба и провел, будто разглаживая, по правой брови: