— Ведь что он теперь опять удумал? — услыхал Михась за своей спиной голос бородатого. — Он удумал опять ягдкоманды. Стало быть, надо понимать, по-русски — охотничьи команды. Набирает в них самых отборных своих солдат, вроде физкультурников. Добавляет к ним полицаев, тоже отборных сукиных сынов. И вот прочесывает таким способом леса, с пушками, с минометами. А толку — чуть. Партизаны как были, так и есть. И еще больше стало. В чем же дело? Не может он, стало быть, прочесать все наши леса? Не в силах? Ну вот вы, например, сидите на вашем пятачке. Не страшно вам, если он вас окружит?
Эти вопросы уже были прямо обращены к Михасю. Не отвечать на них было бы не любезно. И Михась пожал плечами:
— Кому страшно, а кому и не очень. Казаков правильно говорит: немцу должно быть страшнее, поскольку он на нашей земле.
— Вот то-то и оно-то. Вот это-то до слез и обидно, молодой человек, что он — на нашей земле, — придержал лошадку бородатый и вынул из-за пазухи кисет. — А ведь как недавно еще выхвалялись мы перед всем светом во всех газетах и по радио, что, мол, ни одной пяди своей земли не отдадим. А отдали-то, вон гляди-ка, полдержавы. И ведь вам, молодым людям, в школах, наверно, тоже объясняли учителя, что все, мол, у нас в истинном порядке и красиво, как во сне: Ворошилов на лошадке и Буденнов — на коне. А что получилось? Где, допустим, сейчас Москва и где — мы? Гитлер даже, получается, от нас в настоящее время поближе...
— Кому Гитлер поближе, тот пусть и целует его в это самое место, сердито завозился Михась, подгребая под себя солому. И опять пожалел, что не взял пистолета.
Мутный мужичонка везет его. И может завезти куда угодно с такими разговорами. И Казаков и Мамлота легко могли ошибиться в мужичонке. Были и не раз — такие случаи, когда даже в отряде некоторые вели под шумок антисоветскую агитацию, а у начальства на глазах выдавали себя за патриотов. Кто он, кто его знает, откуда он взялся, этот мужик? И голос его почему-то кажется очень знакомым. Где-то Михась уже слышал такой голос.
— Ты что, обижаешься вроде? — дохнул бородатый в его сторону махорочным дымком. — На меня разве обижаешься? Что я вроде неправду говорю? На это обижаешься?
— Ничего я не обижаюсь, — взял в рот соломинку Михась. — Но это не наше с вами дело, гражданин, не нашего ума дело обсуждать, кто ближе, кто дальше. Не нашего это ума...
— А это наше дело — воевать, когда мы остались здесь почти что одни? И армия наша отступила со всеми танками и пушками. Это разве наше дело — вот сейчас вот здесь воевать по доброй воле? Ты подумай, я на двух войнах отвоевался. У меня рука и хребет еще с той войны, с гражданской, как надо не разгибаются. А сейчас я вроде того что снова воюю — партизанов вот перевожу. Хотя и нахожусь официально у немцев на службе...
Михась вдруг вспомнил, где он слышал этот голос. И бородатый, вглядевшись в Михася, почти заревел:
— Погоди, погоди, да я же тебя знаю! Ты же Пашкевич Михасик...
— И я вас знаю, Сазон Иваныч, — засмеялся Михась.
— А я, может, секунду назад подумал — застрелишь. Ведь с вами, с партизанами, шутки плохие. Вы же, как черти, скорые. Ты подумай, как все получилось. Не только немцев, но еще и друг дружку опасаемся. Времена! Ну рассказывай подробно, где ж ты был?
— Я много где побывал, Сазон Иваныч.
Сазон Иванович взял одной рукой Михася за голову, повернул к себе:
— Гляди-ка, какое дело, а? Живой! Удивительно! Бабы у нас, в Мухачах, еще в сорок первом, зимой, рассказывали. Будто видели тебя в Жухаловичах на базаре. На виселице. Будто висишь ты в розовой майке. И портки твои многие признавали. Ты гляди, что делается, а? А ты живой! Ну, значит, износу тебе теперь не будет, если тебя уже один раз схоронили. Значит, долго ты будешь жить. Это есть такая примета. Как же ты сумел скрыться-то тогда? Неужели тебя не поймали?
— Не поймали, — выплюнул изжеванную соломинку Михась.
— Ну теперь уже, стало быть, больше не поймают. Нет, шабаш! И скажи ты мне еще на милость, где же ты тогда гранату-то взял?
— В сорок первом? Да их тогда сколько угодно было, и гранат, и винтовок. Я у румына за буханку хлеба две гранаты выменял.
— У румына? Ты гляди, что делается, а? Им что, хлеба не хватало, румынам?
— Наверно, не хватало. Хворый был такой румынский солдат, весь в чирьях...
— Ты гляди, что делается? — хлопал в ладоши Сазон Иванович, одним локтем прижимая вожжи. — Ты разнес им тогда всю столовую. Тринадцать, что ли, солдат убило и покалечило. И двух офицеров. Был разговор, что ты ее в окошко кинул. Кто хоть тебя научил-то, как ее кидать? Румын же?
— Зачем? Раненые красноармейцы показали. Помните, их за колючую проволоку согнали в Мухачах? Мы еще им хлеб передавали и картошки...
— Помню, помню, как же, — закивал Сазон Иванович. — Но ты мне еще скажи, неужели меня признать нельзя? Ну, я мог тебя не признать, это понятно. Ты в сорок первом еще хлопчиком, пацаненком бегал вот этаким. А я-то ведь уже известный был в своем районе.
— Бороды у вас не было, Сазон Иваныч. А сейчас — вы только не обижайтесь — вы чуток даже на этого... на попа смахиваете. Или на странника какого.
— Вот это и дорого, — многозначительно усмехнулся Сазон Иванович.
4
Телега загремела по бревнам широкого моста, переброшенного через тихую полноводную реку в лесистых берегах.
— Мост-то этот был железный, — показал кнутом Сазон Иванович. — Под самую войну делали. А потом раза три взрывали. Как бы не ваших рук...
— Нет, это не мы. Казаков же, вы знаете, здесь недавно.
— Все равно потом делать-то нам, наверно, придется. Или, как думаешь, пленных немцев заставим? Мост после войны должен быть обратно железный. Ажурный, как был.
— Видно будет потом, — сплюнул в реку Михась. — А пока и дальше взрывать будем, если надо. Много уж чего мы взорвали. В разных местах.
— Значит, ты не только здесь находился?
— Я, Сазон Иваныч, много где побыл. С сорок первого. В трех — ну да, в трех — отрядах. Два отряда немцы разбили почти что до корня. В одном осталось нас только двое, в другом — четверо. Всю нашу Белоруссию облазил, все ее леса. Посмотрел, какая она — разнообразная. И в городах во многих побывал. Мы даже город Слуцк брали. Командовал нами тогда — может, вы слышали — Дунаев. Ох и давали мы там немцам жизни! Всю охрану уничтожили. Выпустили из лагеря всех наших военнопленных. Забрали в банке золото, серебро награбленное. Все отправили в Москву — на оборону. Интересная была операция.
— Ты гляди что! — опять восхитился Сазон Иванович. — И сам, я смотрю на тебя, как вырос. Узнать нельзя! Плечи какие! Мужик, просто мужик! И размордел как хорошо!
— Ведь все на свежем воздухе, Сазон Иваныч. Сосна, ель. Или вот, как здесь, дубы, липа, орешник. И опять березы. Все это, говорят, полезно для здоровья. Укрепляет.
— Укрепляет, — задумчиво согласился Сазон Иванович. — Да-а... Это верно, что укрепляет... А лет-то тебе теперь сколько?
— В сентябре вот недавно исполнилось уже шестнадцать. Семнадцатый пошел...
— Ты гляди что, — округлил глаза Сазон Иванович. — Шестнадцать. Это же, если б не погубили твою мамашу, она могла бы тебе сейчас день рождения справить. Пирог хотя бы с клюквенным вареньем спекла. И паспорт тебе бы выдали, как у нас полагается. Как было заведено... в советское время...
Михась достал из-за пазухи две бумажки.
— Паспорт мне, Сазон Иваныч, уже выдали. Немецкий. Вот смотрите. Печать только, по-моему, дерьмо.
Сазон Иванович переложил в одну руку вожжи, вынул из внутреннего кармана очки, надел.
— Н-да. Документ весь правильный. И этот, и этот. А печать хвалить не за что. С такой печатью лучше и не показываться. Ах ты, жалко, раньше разговору не было! Я бы тебе мог и печать хорошую поставить, и документы даже лучше этих выправить. У меня же в Залютьеве вся управа в руках. И зондер знакомый. Пьяница. Карл Гроскопф. Значит, Большая голова. Ах как жалко! Может, заедем в Залютьево? Хоть это большой крюк. А мы, считай, почти что доехали. Вот сейчас Сачки, потом Синюрино, а там сразу и Жухаловичи. Что же делать? Нет, с такой печатью ни ходить, ни ездить...
— Ведь говорил им, — вздохнул Михась. — Лопухи! Лопухи и бюрократы! И Клавка — дурочка, припадочная. Говорит, зажимай пальцем...
— Ну ничего. Что-нибудь придумаем, — натянул вожжи Сазон Иванович, въезжая в Сачки, в большую деревню или в маленький городок, на замощенную булыжником, видимо главную улицу, некогда, должно быть, обставленную двухэтажными, то кирпичными, то деревянными, домами, а теперь во множестве разваленными, обгорелыми, обсыпанными известковой пылью.
И все-таки кое-где среди руин и пожарищ возвышались целые дома.
Михась и Сазон Иванович еще издали увидали выглядывающий из-за пожелтевших и наполовину облетевших кленов и лип аккуратный свежеокрашенный в голубой и белый цвет домик с застекленной верандой и услышали удивительно нежную, грустную музыку.
Музыка, пока они подъезжали, все усиливалась и щемяще брала за сердце, напоминая о чем-то давнем, милом, полузабытом, похожем на праздник.