– Ну, поживем – увидим. Чего нам загадывать на будущее? И сегодня дел хватает. Ты поедешь с Возвышаевым или нет?
– Нет, Мелентий, с этим оборотистым дураком я не поеду…
Мария Обухова тоже отказалась ехать с Возвышаевым; уже после Озимова, в сумерках, зашла она к Поспелову и, остановившись возле самых дверных косяков, как рассыльный, руки навытяжку, сказала:
– Мелентий Кузьмич, я не могу ехать завтра утром с Возвышаевым. У меня запланировано комсомольское собрание в Веретье на завтра, в девять утра.
– У нас больше нет лошадей – все в разъезде.
– И не надо. Я пешком.
– До Веретья пешком? – удивился Поспелов.
– Я в Беседине заночую. Там у меня подружка, учительница. А от Беседина до Веретья всего пять верст. Утречком по морозцу пробегусь.
– Зачем же пешком? До Гордеева на лошади доедешь. А там недалеко.
– Я не хочу вместе с Возвышаевым ехать, – упрямо повторила Обухова.
– По-моему, он не кусается. И раньше вы его вроде бы не боялись.
– Я никого не боюсь. Мне легче пешком, чем с ним в одной телеге.
– Давайте не дурить. Тоже мне, чистоплюйство, понимаете. Ехать в одной телеге не желает? Может, вы и работать там не желаете вместе с Возвышаевым?
– Работать буду. Но у меня своя задача.
– Вы давайте мне автономию не устраивать. Своя задача? У всех у нас одна задача – собрать хлебные излишки. А Возвышаев – старший группы. Извольте подчиняться.
– К двенадцати часам я буду в Гордееве. Но только пойду одна. Так что пусть завтра утром меня не разыскивают.
– Как хотите. Вольному воля.
Мария пошла в Степаново к Успенскому. Накануне они договорились встретиться, и вдруг – эта срочная поездка. «Вот и обманщицей стала, – укоряла она себя дорогой. – Соврала – пойду в Беседино. Хорошенькое Беседино у милого под крышей. Поди, догадываются все – куда я ночевать пошла. Не дай бог Надя узнает – вот позору будет. Еще из дому выгонит».
Что бы там ни было, а ехать в одной телеге с Возвышаевым – хуже всякого позора. Молчать всю дорогу – пытка. «Сказать ему все, что думаю о его погромных делах, – всю обедню испортить, и себе навредить, и Тяпину. Лучше уж вовсе не ездить. Сказать, что с меня хватит. Сложить все полномочия добровольно. Все решить одним махом. И сделаться мужней женой? Детей нарожать, пеленки стирать. А чем я лучше других? Какой из меня, к черту, борец? Тряпка я, тряпка… Даже в любви не как у людей – сама бегаю к мужику, по ночам… Какой позор! Какая срамота. Полное безволие…»
Но так она думала, ругала себя только до его порога. Подымалась на крыльцо и чуяла, как дрожат, подгибаются колени, как рвется, обмирает сердце. И трудно было поднести руку к щеколде, и нетерпеливо ждала, когда скрипнет дверь, и простучат в сенях его торопливые шаги, и вырастет он в этом черном проеме, и весь свет заслонит собой.
– Пришла? Изумруд мой яхонтовый!..
– Ой, Митя! У меня ноги подкашиваются.
– Зачем ты рискуешь? Зачем подвергаешь себя такой опасности? Ты только скажи мне – куда прийти. Я невидимкой буду, ветром прилечу.
– К Наде на порог? Она тебя кочергой встретит…
В сенях она уже смеялась, подставляя шею, грудь, запрокидывая голову, прогибаясь, повисая и покачиваясь в его крепких объятиях… Потом он вел ее темными сенями к себе в горницу, снимая на ходу платок, жакетку: прижимался щекой к ее тугой груди, слушал, как звучно и упруго рвется к нему сердце, и жадно оглаживал ее всю горячими руками, чувствуя, как сводят с ума его эти сильные бедра, эти икры. Он торопливо снимал с нее одежды, путаясь в них и замечая, как она бледнела и крупные редкие слезы катились по ее щекам.
– Милая моя, желанная, единственная…
Она ничего не говорила в такие минуты, только слегка раскрывала губы и дышала шумно и прерывисто…
В этот вечер они легли, не зажигая лампы. Горела лампада перед иконами, грубка топилась, сквозь чугунную решетку вырывались переменчивые отсветы от пламени и плясали на желтом крашеном полу.
– Что же творится, Митя? Что творится? – спрашивала она и смотрела в потолок, как будто там что-то можно было прочесть.
– Чему быть, того не миновать. Я же говорил тебе – уходи, пока не поздно. Иначе захлестнет стихия, закрутит, утащит, как в ледоход на реке. Хватишься, пойдешь к берегу – не выплывешь.
– Да разве это выход? Бросай дело и спасайся кто может!
– То, чем вы занимаетесь, это дело, да?
– Не придирайся к словам. Ты раньше сам занимался этим.
– Увы! Твоя правда.
– Ты и тогда считал, что там одни перегибщики да карьеристы?
– Нет, Маша, не считал. И теперь не считаю.
– Так в чем же дело?
Он приподнялся на локте, внимательно посмотрел на нее, лежавшую рядом, – в полусумрачном свете глаза ее лихорадочно блестели, но щеки и лоб все так же были бледны, а губы сжаты, и что-то неуступчивое, сердитое было на лице, какая-то навязчивая мысль сдвинула брови до складки на переносице и держала всю ее в напряжении.
– Хорошо, я попытаюсь тебе ответить.
Он встал с кровати, надвинул на босу ногу подшитые валенки, накинул вязаную шерстяную кофту и сел на стуле возле грубки. Она все так же лежала, смотрела в потолок, ждала.
– Я раньше верил, Маша, верил, – сказал он наконец. – А теперь не верю.
– Во что?
– Ни во что не верю. В бога перестал верить по глупости да по лени и во все остальное… Устал я, Маша, и понял кое-что.
– Понял? – спросила она, оживляясь, словно обрадовалась, и даже привстала. – Так вот и скажи мне – что ты понял? Отвернись, я оденусь!
Она надела платье, села на перине, сложив ноги по-детски, калачиком, и приготовилась слушать, как школьница на уроке.
– Тут, Маша, в двух словах не скажешь.
– Скажи в трех. Не считай слова-то. Говори! Я терпеливая.
– Ну, начнем с главного: человек не может быть свободным от общества, общество – от классов, классы – еще от чего-то, и так далее. Тут целая теория, в основе которой лежит не свобода личности, а закон целесообразного подчинения…
– Свобода есть осознанная необходимость! – перебила его Мария. – Не помню – кем это сказано. Но хорошо!
– Согласен. Однако при одном условии: осознанная необходимость требует соблюдать одну обязанность – непременное исполнение законов всеми членами общества в равной степени. Еще Сократ об этом говорил: единомыслие, в котором клялись в Элладе, не значит, чтобы все хвалили один и тот же театр, хор или одного и того же поэта или предавались одним и тем же удовольствиям; под единомыслием, говорил Сократ, я понимаю повиновение законам всех членов общества. Равнообязательное соблюдение законов всеми гражданами создает монолитность общества и нравственное удовлетворение, уравновешенность каждого отдельного члена его. И Ленин требовал этого же. Особенно он был нетерпим к нарушению законов бюрократами. С них он требовал взыскивать за эти нарушения строже, чем с рядовых граждан. И это справедливо, потому что каждый управляющий обязан сам следить за соблюдением законов, и нарушение им этих законов, как зараза, перекидывается на подчиненных. Вот почему он и объявил в последний период жизни основным врагом общества, главной опасностью – засилие бюрократии.
– Но ведь каждый сознательный человек, и тем паче коммунист, должен с презрением взирать на эти бюрократические извращения, а сам оставаться стойким блюстителем нашей нравственности.
– Это чистая теория, то есть так должно быть в идеале. Но идеал, не как единичное, а как массовое явление, немыслим без всеобщей гармонии. Если бюрократ, подписывающий законы, сам же и нарушает их, то рядовому человеку все это видно как на ладони. А люди бывают разные; одни принимают все на веру, точнее – делают вид, что все в порядке, и сами становятся блюстителями такого же порядка в кавычках, и даже других заставляют подчиняться общим указаниям, для себя же делают исключение; другие же не подчиняются, выламываются из общего порядка и становятся чуждым элементом, как теперь говорят… Есть еще третий, на мой взгляд, наиболее распространенный образ поведения: понимая, что иного выхода нет, человек перестает мыслить, рассуждать и принимает все, что происходит, как свое искомое и даже находит в этом разумную целесообразность. Порой искренне не замечает, что превратился в послушного исполнителя чужой воли. И его нравственное начало, его совесть, взгляды начинают меняться или тускнеть, отмирать, и появляются разумные потребности: жажда продвижения к власти, мечта об известности, славе или простое желание комфорта и удовольствий. Конечная цель для него – пустой звук, настоящее благосостояние – все. Вот так, друг мой, все общество делится на разумных да покладистых и на строптивых и дураков. И те и другие несчастны, потому что мучают друг друга. И связаны одним железным обручем рабской схоластики – человек, мол, не может быть свободным в своих действиях или поступать так, как велит совесть. Человек – частица общества, кирпичик его, винтик… Это ложь! Человек не может быть ни кирпичиком, ни винтиком, ни частицей целого. Человек – не средство для достижения цели, пусть даже общественно значимой. Человек сам есть цель. Каждая личность несет в себе особый и неповторимый мир. И не стричь всех под общую гребенку, не гнать скопом, а наделить правами, свободой, чтобы развивалась каждая индивидуальность до нравственного совершенства. В этом и есть конечная цель социализма. Вот что я понял прежде всего.