Барклай де Толли создан был для командования войсками. Фигура его, голос, приемы, все внушало к нему уважение и доверенность. В сражении он был также спокоен, как в своей комнате и на прогулке. Разъезжая на лошади шагом в самых опасных местах, он не обращал никакого внимания на неприятельские выстрелы и, кажется, вполне верил русской солдатской поговорке: пуля виноватого найдет. 3-й егерский полк обожал своего старого шефа, и кто только был под его начальством, тот непременно должен был полюбить своего храброго и справедливого начальника. Он, однако ж, никогда не мог быть народным или популярным начальником, потому что не имел тех славянских качеств, которые восхищают русского солдата и даже офицера, именно — веселости, шутливости, живости <…>. Русская песня не имела для Барклая де Толли никакой прелести»{21}.
Пожалуй, ничто так выразительно не характеризует этого военачальника, как отдельные жанровые зарисовки очевидцев, далеких от намерений представить Барклая в роли автора «скифского плана». Так, лекарь М. А. Баталии, «пользовавший» генерала от раны, полученной под Эйлау, рассказывал: «<…> По сделании операции того же дня, часу в 8-м вечера, когда Барклай де Толли, сидя за столом, читал книгу, причем были сын его и я, также занятые чтением, увидели, что в дверь вошел его императорское величество Государь Александр Павлович; генерал, увидя его, желал встать, но не мог, и Государь, подойдя к нему и положа руку на голову, приказал не беспокоиться и спросил, кто с ним находится, на что генерал отвечал, что сын его и полковой медик; потом спросил, как он чувствует себя после операции, и требовал объяснения бывшего Прейсиш-Эйлауского сражения, чему генерал сделал подробное объяснение. По окончании сего Государь изволил спросить, не имеет ли он в чем нужды. На что он донес, что не имеет, а так как объявлен ему в тот день чин генерал-лейтенанта, посему он обязан еще сие заслуживать. Во все время бытности Государя супруга генерала была в нише, задернутой пологом, и слышала все происходившее и, когда Государь изволил выйти, она тотчас встала с кровати и, подойдя к генералу, с упреком ему выговаривала, что он скрыл от Государя свое недостаточное состояние, и генерал, желая остановить неприятный ему разговор, сказал, что для него сноснее перенести все лишения, нежели подать повод к заключению, что он недостаточно награжден Государем или расположен к интересу». Судя по рассказам сослуживцев, генерал был действительно неприхотлив в быту: «Провожая меня из кабинета на крыльцо, имел одну ногу, обутую в сапог, а другую — в туфлю и, увидя денщика, мажущего экипаж, спросил: "А нет ли чего-нибудь у него поесть?" На что тот отвечал, что имеет моченые сухари, и на вопрос, нет ли мяса, говорил в ответ, что есть свиное сало, что и приказал себе подать, сам я выставляю его о подчиненных заботливость и неразборчивость в пище»{22}. Внимательное и доброжелательное отношение генерала к тем, кто был младше его в чинах, подтверждал в своих записках и Я. О. Отрощенко: «Потом я поехал для представления к военному министру Барклаю де Толли. Он был столь милостив, что пригласил меня остаться у него обедать. Стол был не пышен, и обедало не более десяти персон. Супруга его, как заботливая хозяйка, отдавала приказания и наблюдала за исполнением»{23}.
О репутации главнокомандующего всеми российскими армиями в 1812 году можно судить по замечанию, сделанному в письме Жозефа де Местра, известившего своего адресата о том, что общество «ожидает дальнейших повелений Проведения, как они будут переданы князем Михаилом Ларионовичем Кутузовым»{24}. Обратившись к значительному числу исторических источников, позволяющих увидеть за далью времен (но не разглядеть!) образ «спасителя Отечества», мы вынуждены будем признать: великий русский полководец сочетал в себе множество различных качеств, которых вполне хватило бы на то, чтобы сформировать характеры нескольких весьма незаурядных людей. В этом случае нам близка методологическая позиция французского историка-медиевиста Д. Крузе: «Я <…> продолжаю настаивать на антипозитивистской перспективе несводимости истории к одному значению (une perspective anti-positiviste d'irréductibilité del 'histoire)»{25}. Начнем с самой нелицеприятной характеристики, данной М. И. Кутузову генералом А. Ф. Лористоном, вместившей в себя по существу все претензии, которые когда-либо были высказаны в адрес полководца его недоброжелателями: «Кутузов, будучи очень умным, был в то же время страшно слабохарактерный и соединял в себе ловкость, хитрость и действительные таланты с поразительной безнравственностью. Необыкновенная память, серьезное образование, любезное обращение, разговор, полный интереса, и добродушие (на самом деле немного поддельное, но приятное для доверчивых людей) — вот симпатичные стороны Кутузова. Но зато его жестокость, грубость, когда он горячился или имел дело с людьми, которых нечего бояться, и в то же время его угодливость, доходящая до раболепства по отношению к вышестоящим, непреодолимая лень, простирающаяся на все, апатия, эгоизм, вольнодумство и неделикатное отношение в денежных делах составляли противоположные стороны этого человека.
Кутузов участвовал во многих сражениях и получил уже тогда настолько опыта, что свободно мог судить как о плане кампании, так и об отдаваемых ему приказаниях. Ему легко было различить достойного начальника от несоответствующего и решить дело в затруднительном положении. Но все эти качества были парализованы в нем нерешительностью и ленью…»{26}
Вот какую характеристику дал Кутузову состоявший при нем в 1812 году С. И. Маевский, обрисовав в полководце всё те же самые качества, но уже с иным оттенком — с изрядной долей симпатии: «Можно сказать, что Кутузов не говорил, но играл языком: это был другой Моцарт или Россини, обвораживающий слух разговорным своим смычком. Но, при всем творческом его даре, он уподоблялся импровизатору, и тогда только был как будто вдохновен, когда попадал на мысль или когда потрясаем был страстью, нуждою или дипломатическою уверткою. Никто лучше его не умел одного заставить говорить, а другого — чувствовать, и никто тоньше его не был в ласкательстве и в проведении того, кого обмануть или обворожить принял он намерение; вы увидите в минуту благоговейный восторг его и слезы умиления или жалости, но прошел час — и он все позабыл. Это был и тончайший политик по уму и самый добродетельный по сердцу. Ко вреду подвинуть его было трудно. <…> В общем очерке он был больше великодушный отец, исправлявший кротко, тихо, поучительно и сильно своих детей, нежели начальник, гордящийся своими жертвами. Его нетерпение выводило его к грубостям»{27}.
Кстати о пресловутой грубости Кутузова действительно свидетельствовали многие. Так, В. И. Левенштерн назвал его «большой мастер на грубости». О том же сообщил искренне почитавший полководца А. А. Щербинин, отметивший искреннее раскаяние полководца после вспышек минутного гнева: «Кутузов, охладев после вспышки <…>, убеждал Эйхена посредством Коновницына не оставлять места и даже вызвался просить у Эйхена за причиненную обиду извинение в присутствии всей Главной квартиры. Так добр и столь возвышенных чувств был Кутузов!»{28} Тот же С. И. Маевский писал в записках: «Я должен правду сказать, что обворожительный тон, дар и обращение Кутузова составили ему круг друзей в армии и даже во всей России. Его слова и ласки происходили от души и не было человека, даже и огорченного им, который бы при новой ласке не забыл старой обиды или грубости, ему сделанной. Его прием всегда был отеческий, а в беседе с ним забываешь всегда, что ему 70 лет. Он сохранил для нас древний характер и российской грубости, и русской доброты».
Поистине неотразимое впечатление произвел «русский витязь» с «роковой улыбкой» (М. Ю. Лермонтов) на французского интендантского чиновника, попавшего в плен под Красным. После возвращения из «русского похода» М. Л. де Пюибюску было что порассказать соотечественникам: «Я знал давно, что фельдмаршала считают человеком хитрым. Но его наружность показывает доброту и откровенность. Он лишился глаза от пули, ему около шестидесяти лет, он говорит свободно по-французски, а его выговор сдается на немецкий, в его лице я видел поступки и обращение истинного патриарха! Я также, может быть, нахожу его и хитрым. Но вся его хитрость в честном смысле: он образован и хорошо понимает человека! Особенно есть один человек, которого фельдмаршал узнал и понял так хорошо, что привел его прямо в западню… <…> Он всегда любил французов, и если теперь ведет против них неслыханно убийственную войну, то этого хотел Наполеон»{29}. Обратим внимание: сослуживцы употребляли применительно к Кутузову оценку «патриархальный», вкладывая в это слово понятие, характеризующее историко-психологический тип «большого русского барина» екатерининских времен. Размышляя над этим явлением, исчезнувшим со сцены русской жизни к середине XIX столетия, современник признавался: «Много слыхал я и читал впоследствии о гуманности <…>. Теперь мне кажется, что без патриархальности не может быть гуманности, иначе как на словах»{30}.