Это чувство не мешало мне в поезде представлять себя немножко Анной Карениной. Дело в том, что на мне было вишневое вельветовое платье. Оно было единственным моим платьем той зимой и, конечно, досталось мне от кого-то в дар и по наследству. В торжественных случаях я пышно украшала его прабабушкиными брюссельскими кружевами, хранившимися в «нашем секретере», в будни кружева снимались. Ну а если ты едешь зимой, одна, в поезде, а на тебе почти бархатное платье, хотя и несколько потертое, кем, как не Анной Карениной, ты себя ощущаешь? И неважно, что душа твоя звенит от радости, что под поезд ты не собираешься бросаться да и Вронского нет. Впрочем, на вокзале меня встречал Алеша Стеклов. Мама послала его в ответ на его бесчисленные вопросы, когда же я вернусь. Но это-то обстоятельство — встреча на вокзале — не играло в моих ощущениях никакой роли. И запомнила я ее только потому, что на эскалаторе в метро Алеша прочитал не известные мне стихи Пастернака:
Февраль… Достать чернил и плакать…
Стихи поразили меня. Я впервые услышала имя этого поэта, а его стихотворение вошло еще одной краской в ту короткую зимнюю сказку.
Так шла для нас последняя предвоенная зима, самая мирная за истекшее десятилетие, давшая нам передышку перед испытаниями. Спрашиваю себя еще раз: почему именно в начале сорок первого года нас вдруг оставили тревоги и предчувствия, давившие и угрожавшие столько лет? Или это только меня они оставили в канун моего семнадцатилетия?
Мой день рождения вместо 28 апреля — буднего дня — праздновали 2 мая. И как-то незаметно уже я, а не мама, оказалась главным организатором и распорядителем праздника. Правда, мама жарила пирожки и готовила салат — необычное прибавление к ритуальному угощению в нашем доме, свидетельствовавшее о некоем повышении достатка. Еще и салат! Но на стол накрывала я, озабоченная главным образом его украшением. Против обычной в этот день копеечной ветряницы, я разорилась на шесть тюльпанов и расставила их попарно в три стакана вдоль всего стола. И про себя решила: отныне это будет цветок моего дня рождения. Я не сомневалась, что праздники будут следовать один за другим, из года в год. А на самом деле, когда состоится следующий подобного рода? Не упомню. Во всяком случае через десятилетия, в иной жизни.
А тогда, 2 мая 1941 года, к нам пришли и «дети» — все наши друзья, и взрослые — наши родственники. Я запомнила, что душой общества за этим довольно скудным (пирожки были сметены в мгновение ока), но безусловно веселым столом был Александр Николаевич Владыкин. А, может быть, потому моя память из всех тех лиц, не разделенных ни на капельку возрастными преградами, выхватывает лысину, усы и забавные россказни Александра Николаевича, что этот светлый и холодный весенний вечер был последним, когда мы его видели?
И еще одно предвоенное впечатление. Уже после экзаменов, незаметно и успешно, как привычное дело, сданных нами, после того как Лёлю уже отправили на Косую Гору, Алеша Стеклов предложил съездить за город, в его любимые Лепешки — деревню где-то по Северной дороге, куда надо было добираться от станции Софрино по узкоколейке на паровичке. И утром 12 июня мы вчетвером — два Алеши, Тамара и я — отправились в неведомые большинству и, вероятно, прекрасные Лепешки. Зайдя в деревне к стекловской бывшей хозяйке и выпив в ее избе крынку молока, мы углубились в лес в поисках какого-то таинственного озера, известного Алеше. И нашли его. И украсившись венками из июньских цветов, целый день катались по нему на хлипком плоту, время от времени застывая в забавных или красивых, как нам казалось, позах, чтобы быть запечатленными фотоаппаратом Алеши Стеклова. (По надписям на фотографиях и сохранилась дата путешествия.) А уже в сумерках забрались опять в чащу леса, разложили там громадный костер и решили провести около него всю ночь.
И тут наступило для меня какое-то непонятное состояние. Я почувствовала, что все чего-то ждут от меня, что мой брат и подруга слишком часто удаляются от костра, я поняла, что они хотят оставить нас с Алешей вдвоем. И как только я это поняла, кончилась счастливая легкость этого яркого дня. Я сердилась на подругу, на брата, я замолчала, замкнулась. Полыхание костра не радовало, предстоящая ночь казалась невыносимо долгой. И скоро я предложила отправиться на станцию. Алеша Стеклов сник и замолчал тоже. Но и на полустанке, где нам пришлось бесконечно долго ждать паровичка, и на платформе, куда должна была прийти первая электричка следующего дня, брат и подруга всё уходили и уходили от нас, оставляя нас вдвоем, а мы всё молчали и молчали. И только в чистеньком звонком трамвае, мчавшемся по умытой рассветной Москве, все почувствовали облегчение и вновь стали громко и весело обсуждать замечательные подробности прошедшего дня. Я несколько опасалась гнева мамы за наш столь необычно поздний или, напротив, ранний приезд. Но когда мы с ворохом цветущей поздней черемухи (она будет в том году цвести и когда уже начнется война) ворвались в нашу спящую квартиру, мама не только не сердилась на нас, но встретила ласковыми словами: дескать, нисколько не беспокоилась, чего бояться, когда мы со Стекловым. И еще нас ждал сытный завтрак (вероятно, оставшийся с вечера ужин). И эта ласка, и эта забота остались в моей памяти знаком нечастого привета родного дома, о котором я буду с благодарностью вспоминать в иной жизни, на пороге которой мы уже стояли.
И вот наступили последние дни той жизни. У нас с братом снова не оказалось никаких возможностей уехать куда-нибудь на лето. Но Анна Ивановна сняла избу в деревне Субботино в трех километрах от станции Подсолнечная, то есть снова в тех местах, где было «наше» Головково. И я решила в ближайшее воскресенье, когда папа поедет к Анне Ивановне, поехать вместе с ним и, может быть, остаться там на сколько уже получится. Я прожила в Субботине неделю, успев там и насладиться жаркой прелестью первых в том году летних дней, и переждать внезапное ненастье. Во время моего отсутствия к нам в Москве явился Алеша Стеклов и объявил маме, что едет в Ленинград и решил проститься. «Что так торжественно? Ты же ненадолго уезжаешь?» — удивилась мама. А Алеша ответил ей, что в отличие от женщин мужчины слушают иностранное радио и, судя по тому что говорят в мире, неизвестно, что может случиться в ближайшие дни. Вот и их сосед, итальянское посольство, к чему-то готовится: по всему Денежному переулку летают хлопья сожженной бумаги, а у подъезда грузятся вещи. Алеша Стеклов приходил к маме 18 июня 1941 года.
Я же тем временем неожиданно для себя встретила в Субботине Павлика Артамонова, и мы смущенно разошлись в разные стороны. В последний предвоенный вечер я дочитала «Жана Кристофа» и, глядя в деревенское оконце на тревожную зарю, с надуманной романтической значительностью записала в свой дневник: «Что-то эта заря нам предвещает, что-то нас всех ждет?» 22 июня у самой околицы, отделявшей Субботино от леса, папа, брат и я узнали, что час назад по радио выступил Молотов и объявил, что с рассвета на территории нашей страны идет война. Вечером мы покинули деревню. Поезд был полон и молчалив. Вагоны не освещались, и Москва, в которую мы въехали в темноте, поразила нас не только погасшими фонарями, но и отсутствием света в окнах. Уже действовали законы военного времени.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});