Лавренев открыл ворога, скомандовал: «За мной!», и все хлынули на улицу, подняв ликующий шум.
Леон вышел за ворота, посмотрел в сторону заводских домов и удрученно опустился на скамейку:
— Не сумели. Не сумели, черт возьми, сделать стачку!
Мимо него прошмыгнули Ермолаич и дед Струков.
— Где ж они? Ах, сукины дети, язви их! — возмущался дед Струков.
А Лавренев с ребятами вихрем налетели на большой заводской дом, где жили Галин и обер-мастер доменного цеха Кваснецов, ворвались в комнаты — и задрожал, зазвенел стеклами ненавистный дом, и полетели в окна посуда, белье, одежда, подушки, обломки зеркал, золоченых багетов, мебели.
Какой-то парень сказал метавшейся по двору обезумевшей жене инженера Галина:
— Ты не слыхала, как голосила мать Бесхлебнова? Так и мы не слышим тебя, — и скрылся в зияющей дыре, где только что была входная дверь.
Из подвала вышла баба и мелкими шажками заторопилась со двора, таща за собой полмешка муки. Добежав до яблони, она вскинула мешок на спину, точно волчица овцу, и, согнувшись, как воровка, направилась к воротам. Ее настиг Ермолаич и ухватился за мешок.
— Ты за этим прибегла?
— Не пропадать же ему, добру такому!
Ермолаич вытряхнул муку на землю и заплясал на ней, а когда исчернил ее, белый, как мирошник, скрылся в доме.
— Опомнись! Что делаете, сукины сыны? — закричал он, но на него никто не обратил внимания.
Люди крушили железными палками все, что попадалось под руку.
Дед Струков встретил другую женщину. Она убегала прочь с охапкой белья подмышкой и с мужской шубой на хорьковом меху.
— На грабеж пришла, каланча проклятая? Не дозво-лю-ю! — разъярился дед Струков и ухватился за рукав шубы, но женщина не сдавалась.
После нескольких рывков они разодрали шубу пополам. Дед швырнул то, что у него было в руках, в сторону, плюнул со злости и пошел со двора. Навстречу ему шли Ряшин, Леон и Ткаченко.
Ряшин и Леон схватили было Лавренева, а Ткаченко палкой стал разгонять его приятелей, но Лавренев вырвался и увлек своих ребят дальше.
Спустя немного времени они обложили квартиру директора.
Взломав запертую калитку, Лавренев с группой рабочих ворвался во двор и остановился. Во дворе была полиция.
— Фараоны-ы, вот вы где? Бей их! — крикнул Лавренев и схватился с полицейскими врукопашную.
Улицу огласили крики, брань, звуки глухих ударов. В разорванных рубашках и пиджаках рабочие попятились со двора, отчаянно обороняясь, но полицейские тащили пойманных во двор, выкручивали им руки, ножнами шашек и коваными сапогами били куда попало, а старший чин одобрительно покрикивал:
— Так их, так! В живот бей!
— В нагайки их! — вдруг раздалось сзади, и через минуту рабочих на улице окружили казаки.
Сотник, наезжая на обороняющихся рабочих, доставал нагайкой то одного, то другого. Рабочие руками заслонялись от ударов, падали на землю и убегали на четвереньках, но плетки доставали их всюду, стегали по спине, по голове, и в воздухе стоял их отрывистый свист.
— Ой, да за что ж так, станичники-и!
— Христопродавцы! — отчаянно закричал Лавренев.
Сотник ударил его шашкой, и он упал, обливаясь кровью.
Ободренные подмогой, полицейские, как борзые, ловили убегающих, били их кулаками и сапогами, а старший чин, заложив руки назад, стоял у калитки директорского дома и все покрикивал:
— Так их! Так их, крамольников!
На улице ослепительно сверкал снег. На снегу, дымясь, горела алая кровь.
5
Леон вернулся домой подавленный всем, что увидел за день. Не громи Лавренев квартир инженеров, можно было бы собрать всех рабочих завода, обсудить требования к хозяину, и все бы пошло совсем по-иному. После того как стало известно о кровавом столкновении с полицией и казаками, некоторые рабочие разошлись по домам, некоторые еще работали или без дела ходили по заводу. Лавренев со своими товарищами был в полиции, возле завода дежурили казаки. Что теперь было делать? Как остановить завод? Или примириться с тем, что стачка не удалась? Так и не решив, ничего по пути с завода, Леон незаметно для себя очутился перед дверью своего флигеля.
Алены не было дома, и он зашел к Горбовым.
Иван Гордеич пришел давно и, надев чистую рубаху и пообедав, сидел в углу под образами и рассказывал о событиях на заводе. Недовольный Леоном за остановку домны, он с ехидством спросил:
— Что, добунтовались? Даже лицо почернело. У-у, бесстыдник! Вот я и говорю: бога забыли люди.
— Забыли, истинный господь, забыли, — подхватила Дементьевна. — Так стращать народ, образованные семейства! Кто похвалит за это!
— А все потому, что против святого писания пошли. Какая это жизнь будет, ежели народ на старших подымается? «Несть бо власти, аще не от бога», — гудел Иван Гордеич.
— Это ж беда, как озверели люди, — продолжала возмущаться Дементьевна и, поставив на стол пышки и молоко, обратилась к Леону: — Закуси да брось тужить об них, разбойниках. Ты за ними не бегал, Левушка?
Леон сел у печки, закурил.
— Нет. Но вы зря называете их разбойниками, мамаша. Из терпенья люди вышли, потому они так и делали, квартиры громили.
Алена сидела на стуле возле стола. Теперь ей все стало понятным: и то, что читал Леон, и то, куда и зачем он уходил из дому в свободное от работы время, и она со страхом и обидой молча наблюдала за ним, поглядывая в окно. Ей казалось, что за Леоном вот-вот придет полиция, таким большим бунтарем представился он ей после рассказа Ивана Гордеича.
Иван Гордеич посмотрел на Леона и снисходительно проговорил:
— Молодец, что не бегал, сынок! Начальство за такие дела не похвалит. Стенька Разин сколько против властей ни ходил, а покарал его господь, и сложил он голову на плахе. Рука всевышнего, сынок, любую тварь достанет. Так и наши. Добунтовались? Добунтовались. В полиции вон очутились.
Леон встал, взял картуз и шагнул к двери.
— Да, папаша, рука всевышнего, видать, очень длинная, — сказал он, остановившись у двери. — Она всегда достает всех и все, но всегда простой народ. Скажите, когда она достанет богатых и власти?
— За такие вопросы тебя тоже могут посадить за решетку.
— Потому, что я тоже простой человек?
— Нет, потому что ты очень много говоришь и очень мало думаешь.
— Грешно так говорить, Левушка. Свихнулся, свихнулся ты, сынок! А мне так жалко, так жалко тебя, детка, как родное дитя, истинный господь, — жалобно проговорила Дементьевна.
Леон ничего не ответил и ушел во флигель. Алена пришла вслед за ним, налила ему в таз воды, собрала на стол. Делала она все молча, не рассказывала, как обычно, о происшествиях у соседей, и Леону нетрудно было понять, что ей все известно о стачке и что она недовольна им. Пообедав, он мягко сказал:
— Надо меньше денег тратить, Алена. Ты так готовишь, будто у нас капитал в банке лежит.
Алена поняла, что дело тут вовсе не в излишних тратах, а в том, что Леон опасается расчета, и вздохнула.
— Это ты затем и уходил из дому, что бунт сговаривался устроить? Эх, Лева, Лева! Только поженились, и опять ты… — с грустью и укором заговорила она. — Ты думаешь, я хуторская, так ничего не вижу, не понимаю? Все теперь я вижу и знаю, чем вы с Ольгой занимаетесь. Я не боюсь, что тебя рассчитают с завода. Денег не будет — возьму у своих. Ну, а если тебя арестуют, в тюрьму посадят? Ты думал об этом? Ни о чем семейном ты не беспокоишься. А ты… ты ведь скоро отцом будешь, — неожиданно сказала она, и в глазах ее заблестели слезы.
Леон опустил голову; от этой новости ему стало еще тяжелее. Он встал, задумчиво прошелся по комнате. Жалко ему было Алену. Конечно же, она не знала, что ждет ее замужем, и мечтала о другой жизни. Чем ее утешить и успокоить? И он решил сказать ей то, что надо было сказать давно.
Алена смотрела на него, высокого, красивого, с небольшими усиками и строгим лицом, и думала: «Да, счастливая я! Красивый у меня муж и серьезный человек. Но неужели мы не будем счастливы, и судьба не пощадит ни красоту нашу, ни молодость? Не может этого быть!» — хотелось воскликнуть ей.
— Да, Алена, — задумчиво говорил Леон. — Не тот я теперь, каким был в Кундрючевке, и не теми глазами смотрю на все. Поздно теперь говорить об этом, но я должен сказать тебе все. Я вступил на новую дорогу жизни, трудную, опасную дорогу, и что я встречу на ней — неизвестно. Известно только, что на этой дороге придется не раз столкнуться с полицией, с казаками и, быть может, когда-нибудь мне круто придется. Но что бы там ни случилось, я со своего пути не сойду. Никогда! Путь этот — борьба за правду, за свободу и счастье народа. Любишь ты меня — иди со мной, и мы вместе, будем переживать и радость и горе. Я думал, что ты поймешь меня со временем, потому и женился на тебе. — Он подсел к Алене, обнял ее и погладил по голове. — А Ивана Гордеича ты не слушай. Хороший он человек, но ошибается во многом и говорит не то, что надо говорить рабочему человеку. А если ты хочешь послушать настоящие речи о жизни, о правде, то послушай моих учителей — Цыбулю или Чургина, когда они приедут.