Уже говорилось, какие низменные соображения, по всей вероятности, помешали испанскому королю продолжить свои завоевания; но и при дворе Генриха II мы без труда обнаружим роковое соответствие себялюбивому решению, столь опечалившему Эммануила Филиберта.
Огорчение, испытанное Эммануилом Филибертом, когда король остановил его на правом берегу Соммы, было тем более велико, что герцогу было совсем нетрудно догадаться о причинах этого странного решения, оставшегося столь же непонятным для многих современных историков, как для античных историков — знаменитая остановка Ганнибала в Капуе.
Впрочем, за этот год произошло много важных событий, о чем мы обязаны поведать читателю.
Самым значительным из них было, безусловно, то, что герцог Франсуа де Гиз отвоевал у англичан Кале. После злосчастной битвы при Креси, поставившей, как и битва при Сен-Кантене, Францию на край гибели, Эдуард III осадил Кале с моря и с суши: с моря — восьмьюдесятью судами, а с суши — тридцатью тысячами человек. Гарнизон крепости был немногочислен, но зато им командовал Жан Де Вьен, один из лучших военачальников своего времени, и потому город сдался только через год осады, после того как его жители съели в нем все до последнего клочка кожи.
С того времени двести десять лет англичане старались сделать Кале неприступным, точно так, как теперь они хотят сделать неприступным Гибралтар, и им казалось, что они в этом весьма преуспели, а потому к концу предшествующего века приказали выбить над главными воротами города надпись, которую можно перевести следующим четверостишием:
Кале за триста восемьдесят дней
Захвачен у французских королей.
Скорей свинец, как пробка, поплывет,
Чем Валуа назад его возьмет!
Так вот, этот город, который англичане осаждали триста восемьдесят дней и который взяли у Филиппа Валуа, город, который наследники победителя в битве при Касселе и побежденного в битве при Креси могли бы отобрать у англичан только тогда, когда свинец поплывет по воде, как пробка, — этот самый город герцог де Гиз взял у англичан — при этом не правильной осадой, а штурмом — за неделю.
Затем, вслед за Кале, герцог де Гиз отвоевал Гин и Ам, а герцог Неверский — Эрбёмон, причем в этих четырех городах, включая Кале, англичане и испанцы оставили триста бронзовых пушек и двести девяносто железных.
Вероятно, нашего читателя удивляет, что среди всех тех храбрецов, отчаяно сражавшихся, чтобы как-то возместить потери, понесенные французами в предыдущем году, он не находит пусть не имен коннетабля и адмирала — мы знаем, что они были в плену, — но, по крайней мере, имени Дан-дело, человека не менее знаменитого и уж безусловно не менее преданного родине.
Это имя было единственным, что могло бы затмить имя герцога де Гиза, поскольку только Дандело способен был соперничать с герцогом в уме и мужестве.
Это прекрасно понимал кардинал Лотарингский: он был так озабочен возвышением своей семьи, в тот момент целиком связанным с персоной его брата, что был вполне способен на все, вплоть до преступления, чтобы убрать с дороги любого, кто стоял на его пути.
Итак, разделить с герцогом де Гизом любовь короля и признательность Франции значило, с точки зрения кардинала Лотарингского, повредить возвышению его заносчивой семьи, чьи представители вскоре попытаются встать наравне с королями; они, возможно, и не удовлетворились бы этим равенством, если бы тридцать лет спустя Генрих III кинжалами Сорока Пяти не пресек это возвышение, которому столь опрометчиво способствовал Генрих II.
Поскольку коннетабль и адмирал находились в плену, кардинала Лотарингского, как мы уже сказали, беспокоил единственный человек; этим человеком был Дандело; следовательно, Дандело должен был исчезнуть.
Дандело примкнул к Реформации и, так как он хотел, чтобы его брат, все еще колеблющийся, тоже принял эту веру, послал ему в Антверпен, где тот находился в качестве пленника испанского короля, несколько женевских книги письмо, настоятельно уговаривая его поспешить с отказом от папской ереси и переходом к свету кальвинизма.
Это письмо Дандело попало, по несчастью, в руки кардинала Лотарингского.
Произошло это как раз в то время, когда Генрих II со всей суровостью расправлялся с протестантами. Королю несколько раз доносили на Дандело как на запятнавшего себя ересью, но Генрих II не верил этим обвинениям или притворялся, что не верит, так как ему было очень трудно удалить от себя человека, воспитанного в его доме с семи лет и платившему своему королю за дружбу не мнимыми, а действительными и весьма существенными услугами.
Однако получив доказательство его ереси, Генрих II не мог притворяться, что он сомневается.
И все же он заявил, что не поверит никаким доказательствам на этот счет, будь то даже собственноручное письмо Дандело, а поверит только признаниям самого обвиняемого.
И он решил спросить Дандело о его новой вере в присутствии всего двора. Но, не желая застать его врасплох, он попросил кардинала де Шатийона, его брата, и Франсуа де Монморанси, его кузена, привезти Дандело в загородный дом королевы около Мо (там король тогда жил) и предложить ему оправдаться публично.
Итак, Дандело был приглашен Франсуа де Монморанси и кардиналом де Шатийоном явиться в Монсо — так назывался этот загородный дом королевы — и приготовиться защищать себя, если он не сочтет это ниже своего достоинства.
Когда королю доложили, что Дандело явился, он обедал.
Генрих II принял его превосходно, начав с признания, что он никогда не забудет оказанных ему Дандело услуг, а затем, коснувшись слухов о нем, сказал ему, что его обвиняют не только в том, что он дурно думает, но и дурно говорит о святых таинствах нашей религии, и закончил прямо и недвусмысленно:
— Дандело, я приказываю вам немедленно высказать свое мнение о святых таинствах мессы.
Дандело знал, какую боль он причинит королю — а он питал к Генриху глубокое уважение и искренние дружеские чувства, — поэтому почтительно ответил:
— Государь, не могли бы вы избавить подданного, столь преданного своему королю, как я вам, от ответа на вопрос, касающийся только веры? Ведь тут, сколь бы вы ни были велики и могущественны, вы не сильнее и не больше, чем любой другой человек!
Но Генрих II не для того начал этот разговор, чтобы отступать, и он приказал Дандело ответить определенно.
Тогда, видя, что нет возможности избежать этого вопроса, Дандело ответил так:
— Государь, я полон признательности за все благодеяния, которыми вашему величеству было угодно меня осчастливить, и готов пожертвовать жизнью и всем своим достоянием, чтобы вам служить; но, поскольку вы требуете от меня искренности, государь, то я вынужден признать, что в вере нет надо мной другого господина, кроме Бога, и совесть не позволяет мне скрывать мои убеждения. А потому, государь, я не побоюсь сказать, что месса не есть нечто завещанное нам Господом нашим Иисусом Христом и его святыми апостолами, а, напротив того, есть отвратительное измышление людей.