Юра не откликнулся, но и не сделал вида, что спит. Павел Андреевич увидел это, вошёл, присел на краешек кровати.
— Сердишься? — спросил он.
— Нет, — несмело пошевелился мальчик на кровати.
— Так чего же ты?.. — ласково щурясь на лунный свет, спросил Кольцов.
— Думаю. — Юра перевёл взгляд на Кольцова, долго смотрел на него и затем тихо спросил: — Павел Андреевич, вы — красный разведчик?
В интонации мальчика почти не было вопроса. Кольцов сразу уловил это. Долго молчал, не слишком удивляясь проницательности своего маленького друга и вместе с тем избегая прямого ответа. Имеет ли он право открыться? Но другого выхода ведь все равно нет — мальчик догадывается о многом.
— Я все знаю, — снова сказал Юра. — И про Семена Алексеевича, и про Фролова… Он сегодня приходил… к вам…
Кольцов положил руку Юре на голову, ласково взъерошил ему волосы.
— Нат Пинкертон, — задумчиво, по-доброму, сказал он, и это было как бы ответом на Юрин вопрос.
— Но почему вы, офицер, адъютант командующего, — вдруг… — Юра приподнялся на локоть. — Или вы вовсе и не офицер?
— Что? Тогда было бы все понятно? Захотел отнять у других то, чего сам не имел?.. Нет, Юра, я действительно офицер, хотя и не дворянин. И награды мои заработаны в бою кровью и риском. И передо мною открывалась дорога в дворянское общество… Но я не мог быть сытым, когда вокруг столько голодных. Я не мог быть счастливым среди несчастных… Я хочу, чтобы все были сыты и все были счастливы… Понимаешь? Все! Я хочу помочь… нет, не Владимиру Зеноновичу, хотя он, вероятно, и неплохой человек!.. — растолковывал он Юре свою правду. Правде дети больше всего верят, потому что для них правда — это жизнь.
— Он очень хороший! — восторженно произнёс Юра.
— Мне он тоже нравится. И я вовсе не против него. Но я против того, что он хочет сделать! — старался быть понятным Юре Кольцов.
— А что он хочет сделать? — встрепенулся Юра, испытывая непередаваемую благодарность к Кольцову за то, что тот ведёт с ним прямой, мужской разговор.
— Он хочет, чтоб все осталось так, как было тысячи и тысячи лет. Чтоб одни трудились, обречённые на убогое существование, а другие пожинали плоды чужого труда… Вот я и хочу помочь не Владимиру Зеноновичу и не Николаю Григорьевичу, а, скажем, тому садовнику, который выращивал ваш сад…
— Да-да! Вы ему помогите! Этот садовник вместе с другими такими же спалил наш дом. Помогите, помогите ему! — взорвался Юра, несколько уязвлённый последней фразой.
— Ты должен его простить, — негромко сказал Кольцов, внимательно поглядев на Юру.
— Простить?
— Да, простить. Они это сделали от гнева. Но поверь, они не злобные люди.
— Мы им никогда ничего плохого не сделали.
— А хорошего?
Юра промолчал.
— Вот видишь, тоже ничего. Зато они — вам только хорошее делали. Вот дом построили. Хороший, должно быть, дом. А сами жили ты знаешь где. Хлеб вам растили. А сами голодали. И так из года в год… из века в век… Несправедливо? Несправедливо. Вот они и озлобились. На папу твоего. На Владимира Зеноновича…
— И вы хотите…
— Хочу… как бы тебе объяснить… чтоб кто-то строил дом…
— Для кого?
— Для тебя, для меня, для всех. А кто-то ухаживал бы за садом…
— За чьим садом? — переспросил, внезапно успокаиваясь, Юра.
— Ну… сад тоже будет принадлежать всем, — популярно объяснял Павел Андреевич — он был доволен, что Юра задаёт вопросы.
— А если я захочу иметь свой сад?
— Но он ведь и будет твой. И сад, и дом, и земля…
— Так не бывает.
— Да, так не было… И тогда, понимаешь, никто не будет ни на кого злобу копить. Не из-за чего будет. То есть будут, конечно, люди друг на друга обижаться… и обижать друг друга будут… — Здесь голос Кольцова приобрёл истинную силу — ведь он рассказывал о самом заветном. — Но причины будут другие… мелкие… Ты вот полежи и подумай немного… может, и поймёшь того садовника, который спалил ваш дом. Поймёшь и простишь.
Юра молчал. Даже при лунном свете была видна тоненькая, не детская морщинка, появившаяся у него на лбу.
— И быть может, тогда поймёшь и меня… Мне очень важно, чтобы ты меня понял… Я дорожу нашей дружбой.
— Я подумаю, Павел Андреевич, — задумчиво сказал Юра. — Я… постараюсь…
Он ещё долго лежал с открытыми глазами. Ему предстояло решить тот главный вопрос, — с кем быть? — который разрешала вся Россия, и он думал: «И Фролов хочет этого, и Семён Алексеевич. И сражаются они на стороне красных, на стороне тех, кого я считал врагами… Если я останусь с деникинцами, значит, буду против Павла Андреевича, против Фролова и Семена Алексеевича. Но зато буду на стороне Ковалевского и Щукина…»
Юра склонил голову к Кольцову и тихо и сбивчиво заговорил:
— Я не все понимаю, Павел Андреевич!.. Но я не хочу быть со Щукиным и с тем бандитом Мироном, из-за которого умерла моя мама… А он служит у них. Я видел его в Киеве. А на днях видел здесь… со Щукиным… — Он помолчал и добавил: — Я не хочу с ними… Я хочу с вами… Вы мне самый близкий после папы… — и умолк, по-мальчишески сердито устыдившись своего признания.
Кольцов прижал к себе Юрину голову.
— Мы — взрослые люди, Юра! И давно дружим! Я хочу получить от тебя ответ на крайне важный вопрос не только для меня, — серьёзно продолжал Кольцов. — Я могу рассчитывать на твоё молчание?.. Могу ничего не опасаться?..
— Да, — твёрдо сказал Юра. — Я обещаю!..
И они ещё долго сидели рядом, молча, на Юриной кровати — взрослый, живущий все время, как сжатая пружина, и мальчик, который хотел и мог верить только сильному и правому. Кольцов первым прервал молчание, негромко попросил:
— Расскажи мне об этом человеке… о Мироне… подробно…
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Кассу вокзала осаждала возбуждённая, нетерпеливая толпа. Обвешанные узлами и торбами мешочники, юркие, с чемоданами в руках, потёртые спекулянты, озлобленные солдаты со скатками на плечах совали в окошко мятые деньги и умоляюще просили или грозно требовали билет. И слышали в ответ бесстрастно-категоричное:
— Билетов нет и не будет!
Мирон Осадчий, с распаренным от спешки лицом, усердно работая локтями, с трудом протиснулся к кассе и с видом нагловатого превосходства просунул в окошко полученную от Щукина записку и деньги. Толпа замерла. Толпа ждала, уставясь в непроницаемое окошко. В ответ на записку рука из кассы торопливо выложила Мирону билет и выплеснулся подобострастный, почти елейный голос:
— Пожалуйте-с!
Толпа негодующе зашумела не то на Мирона, не то на кассира и снова начала приступом, гудя и переругиваясь, брать кассу. Мирон едва выбрался из этой свалки.