Судя по многим данным, природа подсказала, как было отмечено, узкую тропу (которая в дальнейшем вывела эволюцию на новую дорогу). Решение биологического парадокса состояло в том, что инстинкт не запрещал им убивать представителей своего собственного вида.
Иными словами, экологическая щель, какая оставалась для самоспасения у обречённого природой на гибель специализированного вида двуногих приматов, всеядных по натуре, но трупоядных по основному биологическому профилю, состояла в том, чтобы использовать часть своей популяции как самовоспроизводящийся кормовой источник. Нечто отдалённо подобное такому явлению небезызвестно в зоологии. Оно называется адельфофагией («поеданием собратьев»), подчас достигающей у некоторых видов более или менее заметного характера, хотя всё же никогда не становящейся основным или одним из основных источников питания. Однозначный термин каннибализм несёт дополнительные смысловые оттенки и, оставаясь в рамках биологии, им лучше не пользоваться. Ф. Энгельс предполагал, что каннибализм возник в период раннего каменного века как результат длительных голодовок. Данные современной археологии о каннибализме в палеолите, преимущественно, в среднем, всё более и более расширяются[632]. Но не нарушаем ли мы только что провозглашённый принцип, что в факте систематического умерщвления особей своего вида ищем и находим нечто весьма специфическое для истории нашего собственного вида сравнительно с остальным животным царством? Нет, адельфофагия имеет множество зоологических прецедентов, но мы не знаем случая, когда бы это легло в основу эволюции (не говоря о последующих чисто исторических трансформациях этого феномена).
Что ещё известно зоологам о поедании представителей своего собственного вида среди разных позвоночных? Тут есть и эпизодические ситуации: песцы объедают попавшего в ловушку песца; медведь-шатун иногда охотится с голоду на находящихся в спячке медведей; волки приканчивают своих раненых собратьев. В этих случаях представители собственного вида не служат сколько-нибудь постоянным кормовым резервом. Это просто примеры того, что никакой инстинкт среди животных не препятствует поеданию себе подобных, даже и принадлежащих к одной стае или популяции. Но вот другая группа примеров, говорящих о том, что особи своего вида, в том числе молодь, могут служить пищевым резервом, например, в конце бедного кормами сезона: волчий выводок осенью приканчивает и поедает слабых, болезненных волчат; у птиц, дающих два выводка потомства за одно лето (у сов, луней, ястребов-тетеревятников), в неблагоприятный год старшие птенцы съедают второй, младший выводок. Тут действует, несомненно, не только непосредственный стимул утоления голода наиболее достижимой добычей, но и глубокий биологический инстинкт необходимости уменьшить плотность популяции. Хомяки попросту поедают друг друга, когда их плотность начинает превышать некоторый уровень. Трудно сказать, какие инстинкты преобладают во всех тех разнообразных ситуациях, когда самцы поедают новорождённых, как это описано у крыс, кроликов, котов, селезней кряквы (поедание яиц); почти все живородящие рыбы из отряда зубастых карпов поедают значительную часть своей молоди. В этой серии, вероятно, можно видеть более или менее ощутимый прибавок к остальной пище, учитывая большую плодовитость самок этих видов. Но вот ещё одна серия, где молоди уже дают сначала подкормиться растительной пищей и подрасти, прежде чем использовать её как ресурс плотоядения.
Плотоядные рыбы, такие как щуки, поедают своих мелких собратьев в некотором проценте к остальной добыче; особенно примечательно, что в озёрах, где разведены окуни и нет другой рыбы, более крупные окуни постоянно поедают значительную часть более мелких, но уже в той или иной мере откормившихся на растительной пище. В таком чистом, экспериментальном примере вопрос о соотношении биомасс уже не выглядит парадоксально. Вот и скотовод-кочевник ежегодно уничтожает значительную часть поголовья своего стада, преимущественно молодь, дав ей откормиться до известного предела, а среди молоди — почти поголовно всех мужского пола, а стадо, в целом, при этом не уменьшается и даже разрастается.
С учётом этих зоологических реалий, вернёмся к палеоантропам, находившимся в условиях кризиса источников мясного корма при достигшей максимума плотности их собственной популяции. Повышенный пищевой интерес к своим собратьям мог выразиться: а) в форме некрофагии, т. е. максимально полного использования трупов палеоантропов, умерших от разных естественных причин; б) в поедании избыточной части молодняка, выросшего на материнском молоке и на растительной пище; в) в разрастании схваток, преимущественно между взрослыми самцами, в итоге которых могло появляться добавочное трупное мясо; г) в специализированных средствах убийства.
Для первой группы мы располагаем упомянутыми выше прямыми материальными остатками. Все признаки каннибализма у палеоантропов, какие известны антропологии и археологии, казалось бы, прямо говорят не более как о посмертном поедании черепного и костного мозга, вероятно, и всего трупа подобных себе существ. Только чуждый биологии моралист, исходящий из неких неизмеримо позже сложившихся норм, может усмотреть в этой утилизации наличных ресурсов мясной пищи что-либо порицаемое и мысленно исключённое. Мёртвый представитель своего вида — тем самым уже не представитель своего вида. Использование в пищу трупов или останков себе подобных, погибших от той или иной внешней причины, не относится к категории адельфофагии или чего-либо подобного.
Но взглянем на совсем другую группу фактов. Может быть, её следует связать с последней категорией. В слоях позднего мустье впервые, хоть и не часто, встречаются несомненные каменные наконечники для копий. Впервые оружие, бесспорное оружие входит в жизнь палеоантропов! И это случилось незадолго до возникновения Homo sapiens. Когда мы рассматриваем эти позднемустьерские наконечники, мы не можем не задуматься над тем, в какое же животное, в какую шкуру и кожу должно было вонзиться это оружие, чтобы принести смерть[633]. Археологи различают два разных типа мустьерских наконечников: более крупные и массивные, по их мнению, предназначались для рогатин, небольшие плоские наконечники — для дротиков[634]. Однако всё это, ставшее почти традиционным различение, мало обосновано. Идея о двух, столь радикально различных, видах оружия на древке как контактное, упираемое в землю одним концом типа рожна или рогатины, и метательное дистантное типа дротика является чисто гипотетической конструкцией. Что же касается массивности каменных наконечников то осторожнее констатировать не два радикально отличающихся типа, а всего лишь градацию от плоских маленьких наконечников до неуплощённых и несколько больших по размеру. Но все они в общем достаточно невелики. Характерно, что их находят в ряде случаев с отломанным острым концом. Действительно, они не так уж крепки, чтобы не сломаться при сильном ударе. Слон, бизон, носорог, крупный олень, — нет, этих и подобных им животных следует исключить. В мелких животных не попадёшь на дистанции таким составным копьем. Чем дольше рассматриваешь такой кремневый наконечник — и не только позднемустьерского, но и верхнепалеолитического времени, например, изящные солютрейские листовидные наконечники — тем более наглядно видишь, что они годятся, пожалуй, для поражения лишь одной определённой добычи: размером с человека с кожей примерно человеческой толщины. И тогда возникает вопрос: не приспособился ли наш предок раньше всего дистанционно убивать себе подобного? Не перешли ли к умерщвлению животных много спустя после того, как научились и привыкли умерщвлять своих? Не стала ли позже охота на другие крупные виды уже первой субституцией убийства себе подобных?
Если это предположение правильно, то уже не придётся утверждать, что все следы каннибализма в позднем мустье относятся к чистой некрофагии. Раз здесь возникло умерщвление себе подобных посредством специально для этого видоизмененного камня, значит, теперь этот источник мяса стал играть заметную роль.
В связи с этим перед исследователем возникает множество вопросов, на которые пока нет ответа. Мы можем сказать лишь в общей форме, что этот экологический вариант стал и глубочайшим потрясением судеб семейства троглодитид. В конце концов всё-таки, указанные два инстинкта противоречили друг другу: никого не убивать и при этом в качестве исключения убивать себе подобных. Произошло какое-то удвоение или раздвоение экологии и этологии поздних палеоантропов. Не мог же их прежний образ жизни вполне смениться «войной всех против всех» внутри собственной популяции или вида. Такая тенденция вела бы лишь к самоистреблению и не могла бы решить пищевую проблему: вид, питающийся самим собой, был бы биологическим перпетуум-мобиле. Но всё же такая тенденция, вероятно, настойчиво проявлялась, порождая сложные биологические кризисы, конфликты, срывы. Почему-то умерщвление себе подобных должно было производиться дистантно. Позднемустьерские захоронения мне представляются продуктом наступивших теперь «нервных сшибок»: вполне возможно, что во всей известной серии захоронены как раз особи, убитые своими, но при этом не было допущено съедание трупа. Это какая-то неодолимая обратная или негативная реакция, какое-то наглядное выражение столкновения двух инстинктов. По поводу позднемустьерских захоронений в научной литературе была оживлённая полемика, наиболее очевидным выводом из которой мне представляется тот взгляд, что функция этих захоронений — предотвратить некрофагию (впрочем, может быть, предотвратить пожирание их птицами)[635].