Штирлиц не очень-то горевал о сорванной операции, а Зигфрида хотели посадить на гауптвахту с отчислением из СС. Снова Штирлиц пошел хлопотать за него — на этот раз уже через прирученного Поля, и спас его. На следующий день после этого отец Зигфрида — высокий, худой старик с детскими голубыми глазами — приехал к нему с подарком: хорошей копией Дюрера.
— Наша семья никогда не забывает добро, — сказал он. — Мы все — ваши слуги, господин Штирлиц, отныне и навсегда. Ни мой сын, ни я — мы никогда не сможем отблагодарить вас, но если вам понадобится помощь — в досадных, раздражающих повседневных мелочах, — мы почтем за высокую честь выполнить любую вашу просьбу.
С тех пор старик каждую весну приезжал к Штирлицу и ухаживал за его садом, и особенно за розами, вывезенными из Японии.
«Несчастное животное, — вдруг подумал Штирлиц о Зигфриде, — его даже винить-то ни в чем нельзя. Все люди равны перед Богом — так, кажется, утверждал мой друг пастор. Черта с два. Чтобы на земле восторжествовало равенство, надо сначала очень четко договориться: отнюдь не все люди равны перед Богом. Есть люди — люди, а есть — животные. И винить их в этом нельзя. А уповать на моментальное перевоспитание даже не глупо, а преступно».
Дверь камеры распахнулась. На пороге стоял Зигфрид.
— Не сидеть! — крикнул он. — Ходить кругами!
И перед тем как захлопнуть дверь, он незаметно выронил на пол крохотную записку. Штирлиц поднял ее. «Если вы не будете говорить, что мой папа окучивал и подстригал ваши розы, я обещаю бить вас вполсилы, чтобы вы могли дольше держаться. Записку прошу съесть».
Штирлиц вдруг почувствовал облегчение: чужая глупость всегда смешна. И снова взглянул на часы. Мюллер отсутствовал третий час.
«Девочка молчит, — понял Штирлиц. — Или они свели ее с Плейшнером? Это не страшно — они ничего друг о друге не знают. Но что-то у него не связалось. Что-то случилось, у меня есть тайм-аут».
Он неторопливо расхаживал по камере, перебирая в памяти все, что имело отношение к этому чемодану. Да, точно, он подхватил его в лесу, когда Эрвин поскользнулся и чуть было не упал. Это было в ночь перед бомбежкой. Один только раз.
«Минута! — остановил себя Штирлиц. — Перед бомбежкой… А после бомбежки я стоял там с машиной… Там стояло много машин… Был затор из-за того, что работали пожарные. Почему я там оказался? А, был завал на моей дороге на Кудам. Я потребую вызвать полицию из оцепления, которая дежурила в то утро. Значит, я там оказался потому, что меня завернула полиция. В деле была фотография чемоданов, которые сохранились после бомбежки. Я говорил с полицейским, я помню его лицо, а он должен помнить мой жетон. Я помог перенести чемодан — пусть он это опровергнет. Он не станет это опровергать, я потребую очной ставки. Скажу, что я помог плачущей женщине нести детскую коляску: та тоже подтвердит, такое — запоминается».
Штирлиц забарабанил в дверь кулаками, и дверь открылась, но у порога стояли два охранника. Третий — Зигфрид — провел мимо камеры Штирлица человека с парашей в руках. Лицо человека было изуродовано, но Штирлиц узнал личного шофера Бормана, который не был агентом гестапо и который вел машину, когда он, Штирлиц, говорил с шефом партийной канцелярии.
— Срочно позвоните обергруппенфюреру Мюллеру. Скажите ему — я вспомнил! Я все вспомнил! Попросите немедленно спуститься ко мне!
«Плейшнер еще не привезен! Раз. С Кэт сорвалось. У меня есть только один шанс выбраться — время. Время и Борман. Если я промедлю — он победит».
– Хорошо, – сказал охранник, – сейчас доложу.
…Из приюта для грудных младенцев вышел солдат, пересек улицу и спустился в подвал разрушенного дома. Там, на разбитых ящиках, сидела Кэт и кормила сына.
— Что? — спросила она.
— Плохо, — ответил Гельмут. — Надо полчаса ждать. Сейчас кормят детей и все заняты.
— Мы подождем, — успокоила его Кэт. — Мы подождем… Откуда им знать, где мы?
— Вообще-то да, только надо скорее уходить из города, иначе они нас найдут. Я знаю, как они умеют искать. Может, вы пойдете? А я, если получится, догоню вас? А? Давайте уговоримся, где я вас буду ждать…
– Нет, – покачала головой Кэт, – не надо. Я буду ждать… Все равно мне некуда идти в этом городе…
Шольц позвонил на радиоквартиру к Мюллеру и сказал:
— Обергруппенфюрер, Штирлиц просил передать вам, что он все вспомнил.
— Да? — оживился Мюллер и сделал знак рукой сыщикам, чтобы они не так громко смеялись. — Когда?
— Только что.
— Хорошо. Скажите, что я еду. Ничего нового?
— Ничего существенного.
— Об этом охраннике ничего не собрали?
— Нет, всякая ерунда…
— Какая именно? — спросил Мюллер машинально, скорее для порядка, стягивая при этом с соседнего стула свое пальто.
— Сведения о жене, о детях и родных.
— Ничего себе ерунда! — рассердился Мюллер. — Это не ерунда. Это совсем даже не ерунда в таком деле, дружище Шольц. Сейчас приеду, и разберемся в этой ерунде… К жене послали людей?
— Жена два месяца назад ушла от него. Он лежал в госпитале после контузии, а она ушла. Уехала с каким-то торговцем в Мюнхен.
— А дети?
— Сейчас, — ответил Шольц, пролистывая дело, — сейчас посмотрю, где его дети… Ага, вот… У него один ребенок, трех месяцев. Она его сдала в приют.
«У русской грудной сын! — вдруг высветило Мюллеру. — Ему нужна кормилица! А Рольф, наверное, переусердствовал с ребенком!»
— Как называется приют?
— Там нет названия. Приют в Панкове. Моцартштрассе, семь. Так… Теперь о его матушке…
Мюллер не стал слушать данных о его матушке. Он швырнул трубку, медлительность его исчезла, он надел пальто и сказал:
— Ребята, сейчас может быть большая стрельба, так что приготовьте «бульдоги». Кто знает приют в Панкове?
— Моцартштрассе, восемь? — спросил седой.
— Ты снова перепутал, — ответил Мюллер, выходя из квартиры. — Ты всегда путаешь четные и нечетные цифры. Дом семь.
— Улица как улица, — сказал седой, — ничего особенного. Там можно красиво разыграть операцию: очень тихо, никто не мешает. А путаю я всегда. С детства. Я болел, когда в классе проходили четные и нечетные.
И он засмеялся, и все остальные тоже засмеялись, и были они сейчас похожи на охотников, которые обложили оленя.
Нет, Гельмут Кальдер не был связан со Штирлицем. Их пути нигде не пересекались. Он честно воевал с сорокового года. Он знал, что воюет за свою родину, за жизнь матери, трех братьев и сестры. Он верил в то, что воюет за будущее Германии против неполноценных славян, которые захватили огромные земли, не умея их обрабатывать; против англичан и французов, которые продались заокеанской плутократии; против евреев, которые угнетают простой народ, спекулируя на несчастьях людей. Он считал, что гений фюрера будет сиять в веках.
Так было до осени сорок первого года, когда они шли с песнями по миру и пьяный воздух победы делал его и всех его товарищей по танковым частям СС веселыми, добродушными гуляками. Но после битвы под Москвой, когда начались бои с партизанами и поступил приказ убивать заложников, Гельмут несколько растерялся.
Когда его взводу первый раз приказали расстрелять сорок заложников возле Смоленска — там пустили под откос эшелон, — Гельмут запил: перед ними стояли женщины с детьми и старики. Женщины прижимали детей к груди, закрывали им глаза и просили, чтобы их поскорее убили.
Он тогда по-настоящему запил; многие его товарищи тоже молча тянули водку, и никто не рассказывал смешных анекдотов, и никто не играл на аккордеонах. А потом они снова ушли в бой, и ярость схваток с русскими вытеснила воспоминания о том кошмаре.
Он приехал на побывку, и их соседка пришла в гости с дочкой. Дочку звали Луиза. Она была хорошенькая, ухоженная и чистенькая. Гельмут видел ее во сне — каждую ночь. Он был на десять лет старше. Поэтому он чувствовал к ней нежность. Он мечтал, какой она будет женой и матерью. Гельмут всегда мечтал о том, чтобы в его доме возле вешалки стояло много детских башмачков: он любил детей. Как же ему не любить детей, ведь сражался-то он за их счастье?!
Во время следующего отпуска Луиза стала его женой. Он вернулся на фронт, и Луиза тосковала два месяца. А когда поняла, что забеременела, ей стало скучно и страшно. Она уехала в город. Когда родился ребенок, она отдала его в приют, Гельмут в это время лежал в госпитале после тяжелой контузии. Он вернулся домой, и ему сказали, что Луиза уехала с другим. Он вспомнил русских женщин: однажды его приятель за пять банок консервов провел ночь с тридцатилетней учительницей — у нее была девочка, которую нечем было кормить. Наутро русская повесилась: она оставила соседям девочку, положив в пеленки портрет ее отца и эти самые банки с консервами. А Луиза, член гитлерюгенда, настоящая арийка, а не какая-то дикая славянка, бросила их девочку в приют, как последняя шлюха.