Кто бы мог, еще раз спрашиваю я, доказать мне, что эта история действительно была рассказана мне реально существующим человеком, к тому же — русским, по фамилии Кузьмин?
Мне это очень нужно, ибо — если Кузьмин, в самом деле, существовал и в течение трех удивительнейших часов моей жизни находился тут, рядом со мной, на соседней кровати, в больничной палате № 11,— то я снова влюбленными глазами посмотрю на мир и скажу:
— Он вовсе не так плох: в нем, кроме коммерции, есть еще кое-что!
Теперь кровать рядом со мною — пуста.
Вчера я спрашивал о Кузьмине сестру милосердия (если можно так назвать надменный автомат, исполняющий в нашей палате эту должность), но она ответила, что такой странной фамилии не помнит, и посоветовала воздержаться от разговоров, так как я слаб…
Впрочем, это ничего: когда выпишусь из больницы, я справлюсь в канцелярии и, таким образом, узнаю, — был ли это сон, или я действительно присутствовал при финале странной драмы, до сих пор продолжающей волновать меня.
А теперь я тороплюсь поскорее записать слышанное и виденное, потому что мой изнуренный мозг грозит утерять детали, как клен один за другим теряет листья осенью. А без них, без деталей, мертва будет всякая правда…
* * *
Началось с того, что я вышел из пансиона на улицу, томимый предчувствием болезни, приступы которой уже сказывались: звон в ушах, затемненное сознание, в котором рисовалось кольцо пламени, смыкающееся вокруг меня, и я сам — маленький, маленький, — стоял в середине, словно в чашке огненного цветка, чьи лепестки охватывали меня и соединялись над моей головой.
Я мечтал о дожде, о тропическом дожде, который падает с облаков радужного оникса и мягко шуршит в пальмовых листьях. А так как дождь не являлся, а асфальт и стены дышали пеклом, то я ненавидел все окружающее, — вплоть до зеленых яванских воробьев и индусских полицейских на перекрестках.
А жара тем временем проникала уже в самое сердце, которое билось, колеблясь, неверно, и иногда, точно в раздумьи, чуть-чуть не останавливалось.
Было безумием в таком состоянии появляться на улице, но меня гнало из пансиона взвинченное до крайности воображение: все обиды российского изгнанника кипели во мне, начиная с надменно-недоверчивых взоров кучки английских чиновников на пристани, при высадке, видевших во мне вопросительный знак, человека со врожденным бунтом в крови, банку разрушительных микробов, — и кончая ледяным обхождением со мною в пансионе нескольких «мисс», в чьем воображении я, может быть, являюсь блудным сыном безнравственной матери, отплясывающей непристойные «цыганские» танцы, чьи дочери и сейчас продолжают соблазнять правоверных иностранцев до вертепам Дальнего Востока…
И я шел в Ка-лун, туземный квартал, стараясь превратить себя в скифа, полуазиата, чтобы прислушиваться там к шипению скрытой ненависти, питаемой цветным населением к белым братьям. Мне хотелось окинуть взглядом сумасшедший бег бурливой реки желтых лиц, стиснутой в узких улочках, и прикинуть в уме, — что будет, когда взбеленится эта река в грозу и в сумрачной ярости помчит свои волны к чинным кварталам…
Цель моего путешествия была уже недалека; за поворотом рев и галдеж несметных разносчиков и торговцев с ларька понесся мне навстречу; замелькали шелковые халаты и вонючие отрепья отдельных лиц из толпы, сгрудившейся на полукрытой площади. Я видел потные лица кули, волочивших какие-то мешки, раскрытые рты охрипших продавцов, машущие и зазывающие руки, — все, что составляет дальневосточный базар.
Вдруг, в самой гуще движения, посреди рогатых шестов палаток, где-то резко стегнуло воздух…
Треск хлопушки? Нет! — выше базарного галдежа в смертном испуге взвал чей-то визгливый голос… Несколько вскриков — и почти мгновенно настала тишина, в которой слышалось лишь глухое топанье сотен ног и шарканье тел.
Я машинально продолжал шагать, но впереди, один за другим, посыпались выстрелы, — ровно с такими промежутками, сколько требуется, чтобы вводить новый патрон в карабин.
Но что было потом!.. Словно взрывом, разметало толпу, и началось бегство с площади. Лица, искаженные страхом, заплясали предо мной в дикой пляске. И хотя люди в самом деле бежали, обгоняя и опрокидывая друг друга, — мне это показалось бегом на месте, потому что я тупо глядел вперед, и одно лицо в моих глазах так быстро сменялось другим, почти одинаковым, что создавалось впечатление дергающегося занавеса из человеческих тел, скрывающего начало ультра-футуристического представления.
Я даже начал подумывать, что это — шутки огненного цветка, подбирающегося к моему мозгу, как вдруг стена колышащихся лиц совершенно исчезла, и я — точно сорвали занавес, — очутился перед пустой сценой-площадью.
Теперь мне было ясно видно, что стрелял никто иной, как индус-полицейский.
— Здесь были разбойники, — сказал я себе, — он стреляет в негодяев, а трусливая толпа бежит! Уважающий себя человек никогда не должен руководствоваться примером толпы! — добавил я еще.
Если бы в эту минуту кто-нибудь подсказал мне, что здесь — амок11 — случай бешенства, вроде собачьего, возникающего у цветных народов во время адской жары, когда такой взбесившийся с пеной у рта и с чем попало в руках бросается на людей, убивая и кроша на своему пути все, — я, пожалуй, тоже обратился бы в бегство, но я это узнал лишь впоследствии.
Итак — я не преступник, и поэтому — спокойно вперед! Пусть индус продолжает защищать колониальные законы Англии — ко мне это не относится… Что за черт? Он целится в меня!.. Где справедливость?..
Я споткнулся о скорченное тело раненой женщины и шлепнулся. Это спасло меня: свинцовый подарок только сбил шлем.
Индус определенно счел меня убитым; с лицом, в котором судороги перемещали мускулы в совершенно неуказанные им места, он дергался, подпрыгивал и издавал похожие на рыдания звуки: свой огонь он направил по новой цели — человеку, только что появившемуся из-за угла. Тут впервые в мою голову закралась мысль о сумасшествии, но — как это ни странно, — я приписывал это состояние не полицейскому, а именно тому человеку, который шел сюда: в него стреляли — он это видел, и тем не менее — он шел…
Это был невероятно загорелый европеец с волосами светлее кожи, одетый в расстегнутую на груди рубашку и в светлые брюки. Когда на его шляпе взвился и встал рожком оторванный пулей лоскут — он быстро нахлобучил ее обеими руками, отогнул спереди поля вниз и, нагнув голову точно бык, как-то боком стал приближаться к полицейскому.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});