– ....дело в профессиональной этике!
– Бросьте сиропить, какая там этика! – Это был голос Мосельцовой. – Вот погодите, состряпают больные бумагу за рядом подписей да пошлют куда следует, и вы с вашей профессиональной этикой... Весь коллектив пострадает из-за одной паршивой овцы. Думаете, народ проведешь? Фамилия у нее типичная, да и внешность... ярко выраженная...
Ирина Михайловна повернулась и пошла прочь. Какая-то бабка позвала жалобно с койки: «Дочка, а дочк...» – она не обернулась, и потом долго эта бабка звала ее в снах, а она не оборачивалась...
Пальто осталось в ординаторской. Черт с ним, с пальто. До дома минут десять бегом.
В их пустынном переулке плавал тот редкий, пасмурно-спокойный теплый свет, какой бывает обычно в просторной комнате с высокими окнами. (Смутное воспоминание детства – высокие окна московской квартиры...) Узкое длинное небо над переулком казалось серым, давно не мытым стеклом огромной теплицы.
И тут за спиной истошно крикнули:
– Ир-р-ра-а-а!! – Мученический вопль полоснул ее, отбросил к стене дома взрывной волной боли. Это был папин голос. Это папа крикнул истошно, явно:
– Ира!!
Колени ее мелко дрожали, пот побежал по ледяной спине. Не в силах глотнуть воздуху парализовано открытым ртом, она обернулась. На углу переулка трое рабочих в черных ватниках ремонтировали дом. Тот, что внизу, еще раз зычно крикнул:
– Вир-ра! – И те, на крыше, взялись за тросы и потянули корыто вверх.
Ирина Михайловна постояла еще с минуту на подсекающихся ногах, наконец побрела к дому.
Любка, открыв, увидела ее и ахнула:
– Пальто стырили?!
Ирина Михайловна мотнула головой, хотела что-то сказать, но Любка вдруг накренилась вместе с полом, задребезжала, как холодец, и, обморочно закатив глаза, Ирина Михайловна повалилась на Любку окоченевшим телом...
Весь вечер она лежала заботливо придавленная двумя одеялами и сверху еще старым маминым пальто, дрожала и слушала, как за окном ветер треплет бельевую веревку и прищепки трещат, как кастаньеты. Может быть, поэтому не сразу различила стук в окно – тихий, деликатный. Она вскочила и бросилась к окну: на присыпанной снежком земле топтался Перечников и что-то говорил через стекло. Она толкнула форточку и услышала:
– На два слова...
Стоял Перечников, наверное, минут уже десять, потому что слой хрупкого сыпучего снежка был оттоптан до черноты. С локтя его свисала длинная крупнодырчатая авоська с синим тюком внутри. Ирина Михайловна накинула на плечи мамин платок, выскочила и обежала дом:
– Федор Николаевич, что случилось?
– Да ничего, не пугайтесь... – пробормотал он, бросая окурок. – Вы не пугайтесь. Вы пальто сегодня забыли, я вот принес, так как холода... и... Тут разговор у меня с вами некоторый... Черт, даже не знаю, с какого конца...
– Может быть, в дом зайдете?
– Нет-нет! – Он встрепенулся, поднял воротник пальто. – И пожалуйста, мил человек Ирина Михайловна, чтоб о разговоре этом ни друг, ни сват, ни соседская курица.
Лицо его под теплой ушанкой выглядело совсем нелепо, одутловатые щеки рдели на морозе, нос беспокойно пошмыгивал. То и дело он оборачивался на мусорную свалку у забора, там длинными синими тенями носились коты.
– Пальтишко у вас легкое такое. Да вы наденьте-то, господи! Ну, чтоб уж долго вас на холоде не держать... – Он достал платок, затеребил нос – Вы у нас не доработали по распределению год, кажется, с копейками?.. Так вот, Ирина Михайловна, давайте-ка мы изобретем какое-нибудь уважительное состояние здоровья и тихо-мирно, по собственному желанию отпустим вас в Ташкент, в столицу, из этой нашей тмутаракани...
Ирина Михайловна смотрела на Перечникова, видела его красную, замерзшую руку, комкавшую платок. Пришел тайком, вызвал к мусорке «на два слова»... Сочувствует он ей, что ли?
Она надела мятое пальто и сказала:
– Видите ли, Федор Николаевич, в Ташкент мне ехать незачем. У меня там, кроме дряхлой тетки, никого. И на работу, как вы сами знаете, никто меня сейчас не возьмет. Вы человек не наивный и понимаете, что в Ташкенте сейчас вакханалия почище, чем у нас. К тому же бывают времена, когда в тмутаракани легче выжить, чем в столицах... Спасибо, что хотите избавить меня от скандала. Я понимаю, что персонаж с моей фамилией вам сейчас крайне неудобен...
– Ирина Михайловна, голубчик, – Перечников даже застонал, – умоляю, только не надо пошлостей! Меня-то уж вам незачем обижать. Как видите, пришел к вам... я всегда... с большим уважением... по моему мнению, вы прекрасный диагност, это, знаете ли, от Бога. Ну что делать, раз такие времена!.. – Он бормотал, схватив ее руку своей жесткой, застывшей рукой. – Пришли, ввалились в кабинет... Коллективное, понимаете ли, заявление. Изволь реагировать... разбираться... А может, и сообщать куда следует... Мосельцова какой-то бред несет... Каким-то вы там крымским татарам сочувствуете вслух... Тошнит, но изволь... положение обязывает...
«Ну вот, а говорили, что с Мосельцовой у него роман, – рассеянно подумалось Ирине Михайловне. – Почему – татарам?.. Кажется, японцы удобнее, толковее. Татарского шпиона – что-то я такое еще не слышала...»
– Не пренебрегайте опасностью, Ирина Михайловна... Не пренебрегайте... Ведь я, по меньшей мере, уволить вас обязан!
– Увольняйте, – сказала она. – Мне отсюда бежать некуда.
Минут пять еще Перечников говорил что-то виновато-настойчивым тоном, но, поняв, что она не слушает, заглянул в ее глаза, вдруг поразившие его неконкретной, вневременной тоской, махнул рукой и пошел. Но, отойдя шагов на десять, вдруг вернулся торопливо и вполголоса спросил:
– К Исмаилову в стройконтору пойдете уборщицей – попробую договориться?
– Пойду, – ответила она безразличными губами... Перечников слегка подволакивал левую ногу, словно волочил за собой тяжелое ядро черной тени. Ирина Михайловна глядела, как тащит он по снегу свою съеженную тень, и не могла понять, что, собственно, смешного находила она прежде в этом человеке?
Вернувшись в дом, она долго молчала, слушая уже ставшую привычной колыбельную, которую полупела-полумычала Любка, потом сказала задумчиво:
– Если со мною что-то случится, Люба, отвезете Сонечку в Ташкент, к моей тетке. Я адрес напишу...
Чужой дя-а-дька обеща-алМоей ма-а-ме матерья-ал...
– Еще чего, повезу я ребенка хрен знает кому... – буркнула себе Любка. – Как-нибудь уж... сама не калечная...
Он обма-а-нет мать твою-у...Баю-ба-а-юшки баю-у – ...
...В эту ночь сумбурным шепотом с самодельного топчана в углу комнаты Любка в подробностях рассказала свою жизнь. Последняя преграда между ними, возведенная воспитанием, образованием, жизнью, рухнула. Пария открывалась парии.
Своих настоящих родителей Любка помнила смутно, смазано, как на давнем любительском снимке, знала только, что семью их раскулачили и выслали в Сибирь, что по дороге от голода умерли двое старших, братья Андрей и Мишка, а двухлетнюю Любку отчаявшаяся мать отдала на станции под Семипалатинском чете профессиональных воров – бездетной Катьке приглянулась синеглазенькая прозрачная девчонка, и за нее отвалили раскулаченным буханку хлеба, три селедки, головку чеснока и большой кусок мыла.
Так Любка была спасена и – обречена.
Уже через полгода она артистически проникала в форточки, шныряла на вокзалах («Тетенька, я потерялась, хочу в туалет...» – за спиной сердобольной тетеньки уплывали сумки и чемоданы), клянчила в поездах, изображая сироту, и так далее. Справедливости ради следует заметить, что и стареющая Катька, и виртуоз домушник Штыря по-своему любили девчонку; не обижали (пальцем не тронули! – с гордостью уточнила Любка) и время от времени, спохватясь, даже посылали в школу. Но характер у Любки вырисовывался лютый, никто ей был не указ и не начальник, и уже лет в пятнадцать она позволяла себе прикрикнуть на добряка алкоголика Штырю, а Катьке указать ее законное место – в заднице.
Поэтому, когда Штырю однажды после длительной пьянки хватила кондрашка и он, распластанный и мычащий, остался на Катькиных руках помирать и пачкать, Любка спокойно и властно взяла «дело» на себя. И ей подчинились – и Канава, и Чекушка, и Котик с Пыльным.
– Потому что я башковитая, – объяснила Любка страстным шепотом. – У меня ж в голове сразу весь план «дела», чтоб толково и чисто, а они – что? Грабануть, толкануть, нажраться и сесть лет на семь. Из-за этих козлов драных и я загремела...
Когда наконец она умолкла, Ирина Михайловна приподнялась на локте и сказала в сгущенную темноту угла, где на топчане лежала Любка, главарь банды:
– Вы человек талантливый, Люба, сильный. Вот переживем, Бог даст, весь этот бред, уедем в Ташкент, определю вас в вечернюю школу. А потом – в медучилище, у меня там сокурсница работает... Я из вас сделаю... – чуть было не сорвалось «человека», она запнулась, покраснела в темноте и сказала твердо: – медсестру...