Элиот утверждает, что такие образы могут появляться лишь в моменты, когда сознание не связано с материальным и социальным миром. Да и сам процесс, при котором формируются "half-objects", почти бессознателен. При этом Элиот делает акцент на то, что "непосредственный опыт есть вневременное единство. Любой объект, который полностью действителен, независим от времени". Таким образом, из диссертации Элиота следует, что "теперь" в сознании человека существует вне времени и пространства.
"Непосредственный опыт" для Элиота суть "свободное парение" сознания, ощущение момента как непрерывного развития, нечто близкое уже рассмотренному выше принципу "now and here" Джойса.
Потому-то целью Элиота и было изображать само ощущение времени, то есть длящееся сознание. Его поэзия и есть поэзия сознания, доказывающая общность того (времени) и другого (сознания).
Элиота одновременно и угнетало, и пленяло чувство времени. Как поэт он намерен был создавать поэзию, которая вобрала бы опыт всех эпох, продистиллировав его и выявив общее, что связует их. Свой поэтический долг он видел в том, чтобы раскрыть "сознание вечного и сегодняшнего в их единстве". Только миф мог позволить превратить мировое время в безвременный мир.
Прошлое и будущее, жизнь и смерть — круговращение бытия, формы его единства:
Мы умираем с теми, кто умирает: глядитеОни уходят и нас уводят с собой.Мы рождаемся с теми, кто умер: глядитеОни приходят и нас приводят с собой.
Диалектика жизни и смерти ("в моем начале — мой конец", "в моем конце начало" — ключевые фразы "Ист Коукера") не исключает метафизичности: движение представляется Элиотом как круговращение. Элиота увлекает христианская доктрина, согласно которой человек живет и во времени, и вне времени. Его мысль настойчиво возвращается к этому противоречию: жизнь во времени — это…
…Нелепо бесплодное грустное времяМежду концом и началом.
И все-таки настоящее, по Элиоту, — самое страшное и мучительное время, ибо люди живут, растрачивая себя в мелких делишках, в ничтожных заботах: "ведь людям труднее всего, когда жизнь реальна".
И под гнетом безмолвствующего туманаСтонет колокол,Качаемый мертвой зыбью,Отмеряя не наше время, но времяСтарше, чем время хронометров, старше,Чем время измученных, изволновавшихся женщин,Которые в ночь без сна гадают о будущем,Стараются расплести, развязать, распутатьИ соединить прошедшее с будущимМеж полночью и рассветом,Когда прошедшее — наваждение,А будущее без будущности,В часы перед утренней вахтой,Когда время стоит и никогда не кончается;И мертвая зыбь, и всё, что было и есть,Бьют в колокол.Мы будем скитаться мысльюИ в конце скитаний придемТуда, откуда мы вышли,И увидим свой край впервые.В неведомые, незабвенныеВрата мы увидим, что намЗдесь изучить осталосьЛишь то, что было вначале:У истока длиннейшей рекиГолос тайного водопадаИ за яблоневой листвоюДетей, которых не видно,Ибо на них не смотрят,Лишь слышно их, полуслышноВ тиши меж двумя волнами.Скорее, сюда, сейчас, всегдаТаково условье невинности(Равноценной всему на свете),И всё разрешится, иСделается хорошо,Когда языки огняСплетутся в пламенный узел,Где огонь и роза — одно.Он умер в январе, в начале года.Уж на дворе стоял мороз у входа.Не успевала показать природаему своих красот кордебалет.От снега стекла становились уже.Под фонарем стоял глашатай стужи.На перекрестках замерзали лужи.И дверь он запер на цепочку лет.Без злых гримас, без помышленья злогоиз всех щедрот Большого Каталогасмерть выбирает самого певца.Ей не нужны поля и перелески,моря во всем великолепном блеске,Она щедра, на небольшом отрезкесебе позволив накоплять сердца.На пустырях уже пылали елки,и выметались на порог осколки,и водворялись ангелы на полке.Католик, он дожил до Рождества.Но, словно море в шумный час прилива,за волнолом плеснувши, справедливоназад вбирает волны — торопливоот своего ушел он торжества.Уже не Бог, а только время, Времязовет его. И молодое племяогромных волн его движенье бремяна самый край цветущей бахромылегко возносит и, простившись, бьетсяо край земли. В избытке сил смеется.И январем его залив вдаетсяв ту сушу дней, где остаемся мы.
ФЕДЕРИКО ФЕЛЛИНИ
Я считаю, что, именно стараясь с максимальной искренностью рассказать о самом себе, можно помочь другим людям достичь взаимопонимания, — именно анализируя личные проблемы, можно разрешить проблемы коллективного характера.
Ф. Феллини
Человек обновления и, следовательно, носитель и сеятель нового, тонкого гуманизма, щедро наделенный любовью, способностью к диалогу и острой критической силой, Феллини вместе с тем является наполовину человеком декаданса; как таковому ему хорошо знакомо негативное моральное наследие в этой сфере человеческого существования и он сам от него страдает. Он несет на себе весь тяжкий груз, горький яд, растерянность, мрак, заблуждения человека декаданса, склонного к неожиданной мрачности.
Мы не находим у Феллини никакого стремления к достижению этических задач: цель, которую он преследует, — это любовь, а не гражданская справедливость. Все его фильмы проникнуты драматическим и вместе с тем гротескным, смутным или резким, как крик отчаяния, призывом к человеческому сосуществованию.
В своих мемуарах Феллини говорит о гимназии как годах Гомера и "битв", чтения Илиады и самоотождествления с персонажами Гомера: "Я был Улиссом и потому во время чтения стоял чуть в сторонке и смотрел вдаль".
Все перипетии "Илиады" мы переживали и в классе, где видели уже не товарищей, а одних лишь героев Гомера: их приключения становились нашими собственными.
До лицея я никогда не задумывался над тем, какому занятию посвящу свою жизнь; мне не удавалось представить себя в будущем. Профессия, думал я, это нечто неизбежное, как воскресная месса. И я никогда не загадывал: "Вот вырасту и буду тем-то или тем-то". Я думал, что вообще никогда не стану взрослым. В сущности, не так уж я и ошибся.
Со дня своего рождения и до момента, когда я впервые попал в Чинечитта, за меня жил кто-то другой — человек, который лишь изредка, причем тогда, когда я меньше всего этого ожидал, одаривал меня какими-то обрывками своих воспоминаний. И потому я должен признаться, что в моих фильмах-воспоминаниях воспоминания от начала и до конца выдуманы. Впрочем что от этого меняется?
Как губка, он впитывал идеи всех художников-мифотворцев — от "наивных" Босха и Брейгеля до Таможенника Руссо, у которого под внешним простодушием таилась едкая горечь.
Феллини — художник многомерного человека. По собственному признанию, его цель — показать всю вселенную, которую представляет собой человек: его верх и низ, его чувства, мечты и грезы, его воспоминания, воображение, предчувствия, его путаность и противоречивость, его внутренний хаос.
…я думал, что не гожусь в режиссеры. У меня не было склонности к тираническому подавлению чужой воли, не было настойчивости, педантизма, привычки трудиться до седьмого пота и многого другого, а главное властности. Все эти качества не свойственны моему характеру. С детства я отличался замкнутостью, любил одиночество и был раним и чувствителен чуть не до обморока. Да и до сих пор что бы там обо мне ни говорили, я очень робок. Ну можно ли было всё это совместить с высокими сапогами, мегафонами, громкими приказаниями — традиционными аксессуарами кино? Быть режиссером это все равно что командовать матросней Христофора Колумба, которая требует повернуть назад. Куда ни глянь, вечно видишь лица осветителей с написанным на них немым вопросом: "Дотторе, неужели и сегодня вы заставите нас торчать здесь до самого вечера?..". Не проявишь немного властности — и тебя самого очень любезно выставят из павильона.
Сопровождая Росселини во время съемок фильма "Пай-за", я вдруг ясно понял — какое приятное открытие! — что фильм можно делать так же свободно, с такой же легкостью, с какой ты рисуешь или пишешь, делать его день за днем, час за часом, наслаждаясь, мучаясь и не слишком заботясь о конечном результате; что здесь завязываются такие же тайные, мучительные и волнующие отношения, какие складываются у человека с его собственными неврозами; и что сложности, сомнения, колебания, драматические ситуации и напряжение сил в кино примерно такие же, какие приходится преодолевать художнику, который добивается полноты определенного тона, или писателю, который зачеркивает и переписывает, исправляет и начинает все сызнова в поисках единственного верного образа — ускользающего и неосязаемого, прячущегося среди тысячи возможных вариантов.