Только один-единственный раз я услышала, как он говорил о себе в первом лице. Это было месяца за два до его смерти. У него был серьезный удар — от такого же удара он и скончался — и я, не видя его у себя целую неделю, отправилась к хижине узнать, что случилось, и нашла его на кровати в пустой и грязной хижине, где нестерпимо воняло шкурой гиппопотама. Лицо у бедняги было пепельно-серое, незрячие глаза глубоко запали. На мои вопросы он не отвечал, и я долго не могла добиться от него хоть слова. И только когда я собралась уходить, он вдруг еле слышно прошептал: «Я очень болен». Тут уж было не до разговоров о «Старике Кнудсене», который, разумеется, никогда не болел и не просил пардону: передо мной лежал его смиренный служитель, впервые позволивший себе пожаловаться на свои беды и муки.
Старику Кнудсену было скучно жить на ферме, иногда он запирал дверь своей хижины, куда-то пропадал, и мы о нем не имели никаких вестей. По-моему, это чаще всего случалось, когда он узнавал, что кто-то из старых приятелей-первопроходцев, один из участников той прежней славной жизни, явился в Найроби. Кнудсен уходил на неделю или на две, и когда мы уже начинали забывать о нем, он возвращался совсем больной и до того измученный, что не в силах был отпереть собственную дверь. Несколько дней он не давал о себе знать. Мне кажется, он боялся меня, боялся, что я буду его упрекать за эти дикие выходки, и что теперь, пользуясь его слабостью, возьму над ним верх. И хотя Старик Кнудсен иногда распевал песни про верную подружку моряка, влюбленную в море, сам он в глубине сердца не доверял женщинам, считал их прирожденными и убежденными врагами всех настоящих мужчин: дай им только волю, а они уж постараются помешать человеку повеселиться всласть.
Перед смертью он не был дома недели две, и никто даже не зйал, что он вернулся. Но на этот раз он сам решил нарушить свой обычай, пошел ко мне по тропинке, которая вела от его дома к ферме через плантацию, и тут вдруг упал и умер. Мы с Каманте нашли его тело на этой тропинке, когда к вечеру пошли искать грибы в долине, в молодой травке; стоял апрель — самое начало долгих дождей.
Хорошо, что его нашел Каманте — он единственный из всех у нас на ферме симпатизировал Старику Кнудсену. Ему было даже интересно встретить такого же чудака, как и он сам, Каманте иногда даже носил старику яйца от наших кур и следил за его «тотошками», чтобы те не сбежали от него насовсем.
Старик лежал на спине, шляпа его откатилась в сторону, когда он упал, глаза были полуприкрыты. Вид у него был спокойный, полный достоинства. И я подумала: «Так вот ты какой на самом деле, Старик Кнудсен».
Я хотела перенести его к нему домой, но знала, что звать на помощь кого-нибудь из туземцев, работавших поблизости, бесполезно: они бы мигом разбежались, увидев, зачем я зову их. Тогда я велела Каманте сбегать ко мне домой и позвать Фараха, чтобы он мне помог. Но Каманте не трогался с места.
— Зачем ты велишь мне бежать туда? — спросил он.
— Ты сам видишь, — сказала я, — не могу же я одна нести этого старого бвану, а вы, кикуйю, по глупости боитесь трогать мертвого человека.
Каманте иронически, негромко рассмеялся: — Опять вы забыли, мсабу, что я христианин! — сказал он.
Он поднял ноги покойника, я — голову, и мы отнесли его в хижину. Нам приходилось часто останавливаться, чтобы перевести дух, и Каманте становился навытяжку, уставившись на ноги Старика Кнудсена, — вероятно, так провожали усопших монахи шотландской миссии.
Когда мы положили покойника на кровать, Каманте обшарил все углы в комнате и на кухне — он искал полотенце, чтобы прикрыть лицо покойнику, но нашел только старую газету.
— В госпитале христиане закрывали лица покойникам, — объяснил он мне.
И долго еще потом Каманте с большим удовлетворением вспоминал об этом случае, как о доказательстве полнейшего моего невежества. Бывало, он работает со мной на кухне, втайне наслаждаясь этим воспоминанием, и вдруг начинает громко хохотать.
— А вы помните, мсабу, — говорит он, — помните, как вы забыли, что я христианин, и думали, что я побоюсь помочь вам перенести в дом «Мсунгу Мсеи» — белого человека?
Став христианином, Каманте перестал бояться и змей. Я слыхала, как он объяснял другим слугам, что человек крещеный может в любую минуту наступить на аспида и василиска и сокрушить любого змия[4]. Я не видела, чтобы он и вправду пытался попирать змей ногами, но однажды видела, как он стоит, не двигаясь, неподалеку от хижины повара, на крыше которой вдруг оказалась страшно ядовитая габонская гадюка. Все ребятишки, служившие у меня, бросились врассыпную и остановились поодаль — так оседает неровными концентрическими кругами отвеянная ветром мякина — а Фарах пошел в дом, принес мое ружье и убил гадюку.
Когда все кончилось и волнение улеглось, Найоре, сын Сайса, спросил Каманте:
— Почему же ты, Каманте, не наступил на змею и не сокрушил ее?
— Да потому, что она была на крыше, — ответствовал Каманте.
Как-то я решила научиться стрелять из лука. Руки у меня были сильные, но оказалось, что согнуть лук племени вандеробо, который для меня достал Фарах, мне не под силу, но все же после долгих старании я стала хорошим стрелком.
Тогда Каманте был еще совсем маленьким, обычно он смотрел, как я стреляю на лужайке перед домом, и, очевидно, сомневался, что я научусь этому искусству. Однажды он спросил меня:
— Скажите, а когда вы стреляете из лука, вы все-таки остаетесь христианкой? Я думал, что христиане должны стрелять только из ружья.
Я показала ему в моей Библии с картинками иллюстрацию к рассказу о сыне Агари: «И Бог был с отроком, и он вырос и стал жить в пустыне, и сделался стрелком из лука». — Значит, он был такой, как вы, — сказал Каманте.
У Каманте была легкая рука — он умел обращаться с больными и с моими пациентами. Он вытаскивал занозы из лап наших собак, а однажды даже вылечил пса, которого укусила змея.
Одно время у меня в доме жил аист с переломанным крылом. Характер у него был крутой, и, бродя по дому, он заходил ко мне в спальню и храбро сражался, как дуэлянт на рапирах, со своим отражением в зеркале, принимая картинные позы и хлопая крыльями. Этот аист повсюду ходил за Каманте по пятам, и нельзя было усомниться в том, что он нарочно передразнивает походку Каманте, важно выступая на негнущихся ногах. И ноги у обоих были почти одинаково тонкие. Местные мальчишки умеют подмечать все смешное, и они разражались радостными воплями, завидев потешную пару. Каманте понимал, что смеются над ним, но он никогда не обращал ни малейшего внимания на мнение других людей о себе. Он отправлял мальчишек на болото за лягушками для аиста. Каманте я поручила и уход за Аулу.
Глава четвертая
Газель
Лулу попала ко мне из леса, так же, как Каманте пришел с равнин.
К востоку от моей фермы простирался заповедник Нгонго — тогда это был сплошь нетронутый девственный лес. Я очень сожалела, когда старый лес сводили и на этом месте рассаживали эвкалиптовые деревья и гревиллии. А ведь лучший парк для отдыха жителей Найроби было не сыскать.
Африканский лес полон тайн. В него вступаешь, словно в старый гобелен, местами выцветший или потемневший от времени, но поразительный по богатству оттенков зеленого цвета. Там совсем не видно неба, лишь солнечный свет пробивается сквозь ветви, играя и переливаясь в зеленой листве. Как длинные седые бороды, свисают лишайники, а лианы, сплетаясь в гус-тую сеть, словно охраняют тайны тропического леса. Обычно по воскресеньям, когда на ферме не было работ, я ездила с Фарахом в лес, и мы подымались и спускались по холмам, переходили вброд извилистые ручейки. Воздух в лесу был прохладный, как вода, настоенный на листве и травах, а когда начинался долгий период тропических дождей и расцветали лианы, казалось, что переходишь из одного благоухающего облака в другое. Особенно сильно пахла африканская дафния, когда распускались ее маленькие, липкие, кремовые, как густые сливки, соцветия, напоминая не то запах сирени, не то аромат лилий. Везде на деревьях висели выдолбленные колоды — туземцы племени кикуйю подвешивали их на кожаных ремнях для пчел, а потом собирали мед. Как-то раз выехали в лесу из-за поворота и увидали на тропинке сидящего леопарда — геральдического зверя с гобелена.
А высоко над землей жил беспокойный болтливый народец — серые обезьянки. И там, где они пересекали дорогу, долго сохранялся их запах — сухой, затхлый — так пахнут мыши. Проезжая по дороге, можно вдруг услышать над головой шум и шорох — это целая колония обезьян перебирается на новое место. И если сидеть тихо, не шевелясь, вдруг замечаешь обезьянку: она сидит на дереве не шелохнувшись, а присмотришься, видишь, что вокруг притаилось все племя — расселись на ветках, словно какие-то странные плоды, это серые или темные зверушки, смотря по тому, как они освещены солнцем, и у всех свисают вниз длинные хвосты. Они издают странные звуки, что-то вроде поцелуя взасос, с легким кашлем, и если снизу их передразниваешь, они вертят головами, глядя друг на дружку, но стоит тебе нечаянно пошевелиться, как во мгновенье ока все срываются с места, и по кронам пролетает лишь затихающий шорох, когда они, перескакивая с дерева на дерево, улепетывают, как вспугнутая стайка рыб.