После каждого посещения Афанасия подруга аккуратно приезжала к Нике, и, борясь с уместным желанием продемонстрировать полученные в любовных схватках и хорошо знакомые Нике синяки и ссадины, ела теплые пирожки и вела просветительские беседы.
Ника очень ее любила и считала несчастной женщиной.
На аборт Ника была вторая. Мама ушла отдавать коньяк и сто долларов – пришлось спешно продать швейную машинку и папину новую шапку, – и Ника осталась один на один с некрасивой зеленоватой девушкой. Девушка прижимала к груди сверток с ампулами и бельем и угрюмо смотрела в пол. За дверью, в кабинете, что-то шумно мыли, передвигая тяжелое и пересмеиваясь, как на школьном субботнике.
Сидеть и молчать было тоскливо, и Ника вежливо спросила:
– Вы в первый раз?
– А?
Девушка подняла голову и непонимающе, как глухая, уставилась на Никины губы. Глаза у нее были белесоватые, с прямоугольными, как у козы, яркими зрачками.
– Я спрашиваю: вы сюда в первый раз?
Девушка подумала и пожаловалась:
– Тошнит очень.
Нику не тошнило. Она вообще ничего такого не чувствовала, только всё время хотела есть, еще с Москвы. И ужасно болела грудь.
– Уж я чего только не делала. Таблетки даже пила. Не помогает.
Девушка с горделивым удивлением погладила свой незаметный живот и опять уставилась в пол. Ника таблеток не пила. Она до последнего надеялась на задержку и, припомнив все советы подружек, до одури лежала в горячей ванне. Потом вставала и, качаясь, голая, с покрасневшей пятнистой спиной и обваренными икрами, брела к родительскому дивану. Больше трех раз поднять всё равно не удавалось: перед глазами начинали плыть алые круги и что-то мелко-мелко тряслось под коленками. Ника подтирала тряпкой пол и подливала в ванну свежего кипятку. Но внутри всё равно ничего не происходило.
Пострадавший букет хризантем оказался первым и последним подарком Афанасия – деньги для него были понятием столь же абстрактным, как и время. И Ника принялась кормить семью. Девочка она была исполнительная и небрезгливая, и ее охотно взяли в соседнюю поликлинику санитаркой на полставки. Но этого было мало – пришлось перейти на полторы и распрощаться с институтом. Формально Ника перешла на заочное, но первую же сессию радостно и с облегчением завалила. Она не успевала учиться и работать одновременно – она слишком любила Афанасия.
Заодно с ней ушел с дневного отделения и Афанасий. Предполагалось, что он тоже найдет себе работу, хотя бы дворником, но эта идея отпала сама собой. Афанасий увлекся музыкой и целыми днями лежал, пощипывая струны дешевенькой дощатой гитары. Он сочинял. У них в семье это оказалось наследственным. В принципе, единственным обстоятельством, омрачавшим Никин крошечный и ликующий мир, было то, что ее свекор со свекровью работали где-то на Урале знаменитыми композиторами.
Нику это, честно говоря, немного пугало.
Они с Афанасием только собирались подавать заявление, когда в подмосковный дом творчества приехала будущая Никина свекровь – отдыхать. Ника немножко не поняла, как это, – ее родители давно уже никуда не ездили, потому что зарплаты были маленькие, а детей двое, и нужно было им помогать, – но ведь ее родители не были композиторами. И Ника принялась готовиться к встрече.
Ей хотелось понравиться. Афанасий любил маму. Может быть, даже больше, чем следовало, но Ника не умела возражать. Она провела у зеркала два часа, и в электричке пьяный мужик, восхищенно сплюнув, хлопнул Афанасия по плечу:
– Красивая у тебя женщина, братуха!
– Жена, – поправил Афанасий и благодарно приложился к Никиной руке. От ладони смутно припахивало хлоркой.
Ника действительно была красивой девочкой, но как-то не конкретно, а вообще. Ее надо было разглядывать. Постигать. Любоваться. Ее хотелось от чего-нибудь защитить. Ну, в крайнем случае – уберечь. Поэтому на улице на Нику обращали внимание не все подряд, а только истинные ценители: старички, пьяницы и творческие анархисты. В общем, люди, раненные жизнью навылет.
На Никину свекровь на улице больше не оборачивались даже поэты. И этого она Нике простить не смогла.
Когда Ника с Афанасием приехали в первый раз, с букетом и маленьким дешевым тортом, свекровь сидела в своем номере – неподвижно, как идол с острова Пасха. Только самый крошечный идол.
– Я не сплю уже сорок ночей! – произнесла она с чувством, глядя в пыльный вентиляционный люк. – Не могу спать, пока Россия терпит эти священные муки!
– Добрый вечер, – испуганно ответила Ника.
И тут свекровь запела.
– Бе-е-елой акации гроздья душистые, – выводила она прекрасным, драгоценно позванивающим в конце каждого такта голосом, по-прежнему гипнотизируя люк.
– Познакомься, мамочка, это Ника. Мы скоро поженимся.
– Боже, ка-а-а-кими мы были наивными! Как же мы молоды были тогда-а! – переживала свекровь, встряхивая благородно седеющей челкой и слегка дирижируя изящной увядающей кистью.
Ника прижимала к животу цветы и глупо улыбалась. Афанасий спокойно пристроил торт на тумбочку и достал из кармана мятую пачку.
– Я пойду покурю, девочки, а вы тут пошушукайтесь.
Дверь за ним закрылась, и Ника осталась одна.
Свекровь пела.
Вошла врач, и Ника почему-то не смогла посмотреть ей в лицо, хотя это было очень важно – все подружки предупреждали, что молодые нарочно делают больнее и тянут аборт подольше, чтоб в другой раз было неповадно. Но у этого врача лица не было – только белый накрахмаленный сквозняк, уверенный голос и хлопнувшая дверь. У вошедшей следом мамы лица не было тоже.
– Недеогло! – провозгласили наконец из кабинета, и зеленоватая девушка поднялась. Уронила свой пакет. Медленно, как в воде, наклонилась.
– Недеогло! – настаивал голос.
И дверь за девушкой закрылась.
Со свёкром Ника познакомилась гораздо позже. Он был в Москве проездом из Парижа и остановился у них с Афанасием на сутки. В Париж его откомандировали на месяц как лауреата конкурса на лучшую провинциальную кантату. Или частушку. Ника, честно говоря, абсолютно не разбиралась в музыке.
Получив телеграмму, Афанасий не то улыбнулся, не то оскалился краем задергавшегося рта и неуверенно предупредил:
– Папаша у меня редкостная скотина.
– Как ты можешь! – обиделась за будущего родственника Ника. – Про родного отца!
– Но ничего, будет руки распускать – убью, – мечтательно успокоил себя Афанасий, и лицо у него посветлело.
– Твой папа дерется? – не поняла Ника.
– Господи! – блаженно выдохнул Афанасий и подхватил легонькую жену на руки. – Ангел Господень! Газель! Косуля моя золотая, зернышко мое теплое! Ну разве можно быть такой… м-м-м! Обожаю!
Ника слабо сопротивлялась. На кухне у нее кипел борщ.
Мама с Никой ждали своей очереди. Десять минут. Двадцать. Тридцать пять. Как в гестапо.
– Долго как, – ужаснулась внутри Ника, пытаясь расправить ледяные и туго, как курки, взведенные лопатки. – Если она закричит – убегу. Или умру.
Мама смотрела в окно – в кусты глянцевой от солнца шумной сирени. Ника попробовала тоже, но не смогла. За дверью продолжали невыносимо, оглушительно молчать.
Свекор оказался симпатичный – шумный, бородатый, веселый. Нике понравился. Из Парижа он привез длинный батон, бутылку вина и большой булыжник из-под Эйфелевой башни. И еще шикарный бархатный пиджак Афанасию на свадьбу. Правда, почему-то своего размера.
– Виноват, ребятки, перепутал! – жизнерадостно гукал он в бороду, поводя бархатными плечами. – Торопился в Лувр, черт подери! Лувр – это вам…
Пиджак сидел на нем как влитой. Афанасий мрачно кусал сигарету. Жениться ему было не в чем.
– Не горюй, сын! Может, ушьем еще. Ну, подпояшем в крайнем случае. Орел будешь! – перекипал свекор через край.
Невысоконький и продолговатый Афанасий выглядел в пиджаке, как беспризорник времен Гражданской войны. Его хотелось усыновить, и Ника заторопилась на кухню. Возьму еще полставочки, Афанасий, может, куда устроится… Купим не хуже парижского, – озабоченно вздыхала она, мешая картошку.
Мужчины в комнате уже яростно спорили о музыке.
Зеленоватая девушка секунду постояла на пороге кабинета и довольно бодро пошла к кушетке. К Никиному облегчению, она совсем не изменилась. Ни капельки. В кабинете опять галдели и грохали, как будто прозвенел звонок на перемену.
– Очень больно? – изнемогая от ужаса и любопытства, наклонилась Ника к свернувшейся в узел девушке.
Мама отвернулась от сирени.
– Сама сейчас узнаешь, – отрезала девушка, утомленно прикрывая козьи глаза, и капельки ее мелкой злой слюны долетели до Никиного лица.
– Костецкая! – вызвали из кабинета.
Фамилия была чужая – Афанасия. Ника встала и пригладила волосы потной ладонью.
– Может, все-таки дадут наркоз? – потерянно спросила она.
Мама молча заплакала. Наркоз стоил больше ста долларов. Зеленоватая девушка всё лежала, не открывая глаз, и Ника вдруг увидела, что она все-таки изменилась. Очень. Как куколка из дешевого пластилина, которую в кабинете случайно смяли или уронили на пол. А потом попытались исправить.