Колесо по ободу было увенчано стальными, в ладонь шириной, острыми шипами, весило не менее центнера и наглухо вросло в землю.
Его бы сдать в металлолом, да всё руки у хозяйства не доходили, а школьникам – не под силу.
В эту самую страшную «воробьиную» ночь Мишка Юхан, безродный скиталец, сузив глаза и закусив губу, исхлёстанный ливнем, скользя и падая, взобрался по мокрой траве на вершину и приступил к делу.
Как ему удалось, потом долго говорили на селе, но он вывернул из травы это самое колесо и пустил с крутого склона на свадебный шатёр.
Колесо перемололо в шатре всё живое и укатилось к самому берегу, где потом долго лежало, отпугивая нас, больших любителей разбогатеть на любом металлоломе.
Утром в светлом прозрачном воздухе из-за реки слышались такие горькие и скорбные причитания, что сельские бабы поспешили на берег узнать, что же такое ночью случилось, и кого так безысходно оплакивает табор? Но на всполошённые крики наших женщин цыгане не отвечали.
Мы, мальчишки, засучив штанишки, поспешили вброд по мутной после грозы речке, посмотреть на плачущий и суматошный табор.
Лучше бы мне этого не делать.
После я несколько лет мучился страшными видениями растерзанных окровавленных человеческих тел, и не мог спокойно переносить даже безобидные грозовые ночи. Детская память безжалостна. Она в резких картинах высвечивает, то, что можно бы забыть…
В живых из шатра осталась только свадебная пара.
Дело в том, что по старым цыганским обычаям, первую брачную ночь молодые должны провести не в шатре, а в повозке, под высокие подушки которых сваты прячут витой кожаный кнут и уздечку – для порядка и умножения природы. А обычаи у весёлого говорливого народа более чем жёсткие. Девочек старались выдать замуж как можно раньше, чтобы избежать смертного позора. И позор этот страшен своей неотвратимостью: если невеста окажется не цельной, тогда весёлая свадьба превращается в средневековое чудовищное действо. На отца новобрачной родители жениха надевают рваный хомут, впрягают в повозку и гоняют повозку с гостями до тех пор, пока несчастный исхлёстанный кнутами родитель, не повалится замертво к ногам гостей, вымаливая пощаду. Так рассказывали.
Поэтому, когда родятся девочки, их с малолетства сватают и выдают замуж.
Может, что изменилось с тех пор, не знаю, но тогда…
Любите и размножайтесь!
Колесо судьбы прокатилось мимо. Первая постель новобрачных стала спасительным кругом молодой паре в ту страшную грозовую ночь, которую я теперь почему-то пережил снова, дрожа от нахлынувшей на меня стихии в таком тихом и домашнем лесу.
Кочевой табор не стал обременять строгих районных начальников следствием по этому делу. Цыганские повозки растворились в густой дорожной пыли, навсегда исчезли в русских просторах.
Больше на той стороне реки, на её заливных лугах, никто шатров не ставил, не гомонил и свадеб не справлял.
Вместе с цыганами исчез и затравленный подранок войны безродный Мишка Юхан. С тех пор его тоже никто так и не видел.
Я не знаю, почему мне тогда, на дереве, под хлёсткими дождевыми струями и оглушительным железным грохотом небес, вспомнилось моё детское представление о жизни и невозвратности времени. Нельзя воскресить весёлых шумных свадебных цыган, нельзя вернуть Мишку Юхана, и даже нельзя вернуть меня самого – того босого, наивного, так завистливо глядящего на ловкого удачливого малого, поселившегося у нас неизвестно откуда и с каких краёв отгремевшей войны.
Спаси и сохрани!
И вот я, по-обезьяньи сидя на дереве – неслух и непочётчик своих родителей, сельский олух Царя Небесного, – дрожа от холода и страха, вспоминая путаные слова молитв, молился и молюсь, чтобы мне на этот раз повезло в жизни и молнии не достали бы меня, и гроза бы меня не расшибла.
Летние ночи тем и хороши, что рассвет приходит неожиданно и сразу: только что перед глазами стояло сырое мохнатое и чёрное, а вот уже – радостное и светлое, голубое и белое.
Гроза, хлеставшая меня всю ночь, ушла с тем же шумом и грохотом, с каким и приходила. Она затихала вдали, как уходящий поезд, раздвигая бездонный простор неба и света.
Внизу, как пара голодных волчат с разинутыми глотками из отяжелевшей после ливня травы выглядывали мои сапоги. Надо спускаться. Тело от долгого напряжения было чужим и непослушным. Просунув ноги в ремённое кольцо, я, превозмогая боль во всех суставах, попытался зацепиться за ствол, но все мои усилия были напрасны. Ремень оскальзывал по мокрой сосновой коре и не мог представлять опоры. Руки, которыми я изо всех сил обнимал дерево, не выдержали и я, обдирая пузо и ладони, стремительно съехал на землю.
Несмотря на ссадины и боль в ступне, мне стало весело и радостно. Господи, хорошо-то как!
В такие несовершенные годы всяческие, даже опасные приключения, переживаются легко и беззаботно. Сидел, как горилла на дереве, а теперь снова, как человек, стою на двух ногах.
Выплеснув из кирзачей воду, я продел пояс в матерчатые ушки на голенищах, закинул сапоги на плечо и огляделся. Куда идти? Вот она – дорога, но она в два конца. Вспомнил – вчера с кордона мы ехали на свой участок, и солнце было с левой стороны, если так, то, чтобы попасть на кордон теперь солнце должно быть справа. И я пошагал по мокрому утрамбованному дождём песку, как по асфальту, сожалея лишь о том, что вчера подвёл с выпивкой мужиков. До сих пор, небось, ждут. Обиделись…
Дорога приятно холодила босые ноги, идти было легко и свободно. Правда, есть хотелось всё больше и больше. Там на дереве, я совсем забыл про еду, а теперь она напоминала мне резким приступом голода. Глаза так и шарили по сторонам – где бы что-нибудь ухватить.
Где-то, когда-то я читал, что на Дальнем Востоке молодые побеги, папоротника и бамбука употребляют в пищу. Но бамбук у нас не растёт, а вот папоротник – пожалуйста.
Как раз в тени разросшейся рябины лопушисто крылилась своими резными побегами молодая, судя по свежей зелени, кустистая поросль папоротника. Вот – то, что надо!
Сорвав несколько листиков, я с большой прилежностью стал их жевать, но кроме пресной горечи растительных волокон во рту, ничего съестного не напоминало, и я без удовольствия выплюнул под ноги зелёную пенистую кашицу. Над головой обильно свисали кисточки маленьких, но уже начинающих буреть, рябинок. Сдоив в ладонь одну гроздь, я высыпал ягодную мелочь в рот. Но эти окатыши по твёрдости и безвкусию больше напоминали свинцовую дробь, и в пищу тоже не годились.
Весь лес уже пронизало солнцем и птичьими голосами. Ощущение такое, вроде стоишь в огромном храме, из стрельчатых окон которого сквозит неотразимый неприступный столбовой свет.
Вглядываясь дальше, вглубь леса, я к великой своей радости увидел нашу железную «шаланду» мирно и дремотно прикорнувшую в тени.
Как же так? Шёл по направлению кордона лесника, а навстречу – вот она, машина наша! И где-нибудь там должен быть сам дядя Миша.
Стало спокойно и радостно, что всё обошлось так хорошо. Жизнь возвращается «на круги своя»! Недавно, перед поездкой с дядей Мишей в лес, по своей охоте и любознательности я у отца пробовал читать Библию. Правда, ничего не понял, зато теперь крылатые слова так и кружились в голове…
В больших по-еврейски выразительных глазах моего старшего наставника (он как-то говорил, что его отец был большим специалистом по изучению скрытой энергии материи, и пропал без вести перед самой войной на бескрайних морозных северах) сквозили удивление и досада:
– Подвёл ты меня, брат!
Потом, разглядев мой растерзанный трагический вид, участливо спросил:
– Заблудился?
– Ага!
И я, обрадованный его участием, стал, горячо жестикулируя руками, рассказывать, что со мной приключилось этой ночью, и как я оказался на дереве.
– Как обезьяна? – опять спросил он, улыбнувшись.
– Ага! Как орангутанг!
– Ну, до орангутанга тебе далеко! Есть хочешь?
– Ахга! – поперхнулся я, проглатывая слюну.
– На, вот!
Дядя Миша достал из «бардачка» кабины банку консервов «Бычки в томате» и протянул мне вместе с куском хлеба.
Консервного ножа не было, и я достал свой складной ножичек с перламутровой ручкой, годный разве для заточки карандашей. Есть хотелось неимоверно. Я спешил, всаживая нож в банку. Лезвие никак не хотело входить в жесть, всё время складывалось, норовя порезать пальцы.
– Чего мучаешься?
Он опять полез в «бардачок», достал финку, точно такую же, как тогда я видел у Юхана, и посмотрел на лезвие. Что-то там обнаружив, он с потягом, как точат лезвие, провёл стальные с голубым отливом узкие щёчки по широкой ладони.
– Дядь Миш, ну и мессер у тебя! Им только быков валять. Дай подержать!
Я потянулся за ножом, но дядя Миша отвёл мою руку в сторону, молча показывая глазами, чтобы я консервы отдал ему.
Подкинув банку на ладони, он воткнул финку в маслянистую скользкую поверхность и, повернув лезвие, быстро вскрыл жесть. Из банки по ладони медленно потёк яркий томатный соус, и мне на минуту показалось, что он обрезал руку и это настоящая кровь. Я даже поднялся на цыпочки, заглядывая в ладонь.