что хуже оголтелой неприязни.
У неутомимого, много путешествовавшего Макинтайра есть знакомые в Северной разведывательной компании, еще одном горнодобывающем предприятии, ищущем сомнительных богатств на этом жестоком архипелаге. Макинтайр считает, что может устроить меня стюардом в Кэмп-Мортон. Это не крупное поселение – в нем Лонгйир кажется Стокгольмом, зато шахтеры и начальство – британцы, а ты понимаешь, что это значит. Никаких больше проклятых норвежцев.
Это также означает, что твоему бедному Свену наконец придется выучить английский. Макинтайр остается в Лонгйире, по крайней мере, пока, но за этот период бездействия он дал мне много уроков своего омерзительного языка. Он твердит, что это не его омерзительный язык, а грубое карканье саксонского угнетателя. Возможно, я перевоплощусь в «вот та-кого раз-весе-лого ста-ри-ка, хо-хо-хо».
Пишу тебе все это, чтобы предупредить: домой я пока не вернусь, а может, не вернусь вообще. Может, в белой пустоши для меня таки скрыто нечто особенное, и недавние свои несчастья я должен воспринимать, скорее, как шанс. Я сообщу тебе, добился ли успеха, исповедуя эту заумную философию.
Пожалуйста, поцелуй за меня Вилмера, а Хельге расскажи волшебную сказку о моих злоключениях на севере. Маленькая чертовка обхохочется!
Матери скажи, что пожелаешь, но подробности опусти. Вряд ли мы с ней еще свидимся.
С любовью, твой брат, Одноглазый Свен
– Ты будешь ждать ответ, прежде чем отдаться на милость клятых англичан? – спросил Макинтайр.
– Нет, не буду, – ответил я. – Пожалуйста, передайте клятым англичанам, что их новый стюард прибудет в ближайшее время; что он безобразный на внешность и не умеет готовить.
Часть II
13
На мое счастье, классовая одержимость британцев подразумевает, что каждой важной персоне полагается стюард. Важными персонами себя считают многие британцы. В итоге, прибыв в Кэмп-Мортон в начале лета 1917 года, я стал кем-то вроде ученика другого стюарда с оптимистичным именем Сэмюэль Джибблит.
– Только подумай, мой молодой призрак гребаной оперы! – воскликнул он при нашей первой встрече с почти непонятным акцентом – кокни, как я потом выяснил, – совершенно не похожим на мелодичный говор Макинтайра. – На одну букву меньше, и фамилия гарантировано довела бы меня до виселицы[3].
О лучшем учителе я и мечтать не мог. Джибблит, ныне седой служака пятидесяти трех лет от роду, большую часть жизни прослужил стюардом на флоте. Как следствие, он насмотрелся всевозможных жутких ран, вызванных упавшими блоками, дубовыми чурбаками, укусами акул, цингой, гангреной, сифилисом и человеческой воинственностью. Лицо мое у него особого отторжения не вызывало, хотя под настроение он о нем высказывался. Со службы Джибблита уволили, после того как он назвал одного из своих многочисленных начальников, в том конкретном случае помощника капитана, стоявшего на палубе аккурат над ним, красножопым бабуином. Терпение в число его достоинств не входило – в конце концов, Джибблит вырос на военном флоте – но это смягчалось тем фактом, что он мало ожидал от всех остальных.
Джибблит умел накрывать на стол, чистить серебро, разбирать багаж, сводить с сукна пятна крови и вина. Еще он не раз служил на рейсах, во время которых сильно заболевал или умирал кок, поэтому мог приготовить умопомрачительное множество отвратительнейших английских блюд, причем имея в распоряжении скуднейший набор подозрительных продуктов – солонину, тушенку, муку, сгущенное молоко, зернистый шмат сала. Это умение принесло пользу и ему, и впоследствии мне. Нильсен, повар в Кэмп-Мортоне, был норвежцем, а это, пожалуй, единственная национальность, кухня которой отвратительнее английской. Его разнообразные эксперименты с рыбой, вымоченной в щелочи, вызывали смятение и испуг в сердцах жителей поселения. Однако правда и то, что шведы творят подобные гадости с сушеной треской, хотя среди моих знакомых так не делает никто, даже торговец рыбой Арвид. Поэтому, дабы обитатели Кэмп-Мортона не впадали в отчаяние, Джибблита часто просили сделать пудинг с изюмом или нечто подобное, мерзко трясущееся. Под его руководством я тоже научился готовить, хотя, должен добавить, эти сомнительные деликатесы мне нравились не слишком.
Я стал заниматься своими обязанностями, стараясь усваивать и перенимать полусознательные навыки и умения моего наставника в гастрономической алхимии, поддержании чистоты и внешних приличий, с четырех утра, когда разжигали костры для приготовления пищи и грели воду для бритья, примерно до половины девятого, когда споласкивали и вытирали рюмки для хереса и стаканы для бренди, и до блеска начищали пепельницы. Ел и спал я в брезентовых палатках с шахтерами, но общался исключительно с Сэмюэлем Джибблитом. Близкими наши отношения не были – я говорил мало, а он без остановки рассуждал вслух на любую угодную ему тему, чем мог спокойно заниматься с любым слушателем – но это удовлетворяло потребность в товариществе, которую я открыл в себе лишь недавно, и оберегало меня, хотя бы немного, от смертоносной рефлексии.
Жесткий график не позволял мне и посмотреть Шпицберген. Но ничего нового в этом не было. Я толком не видел архипелаг и когда работал в Лонгйире, а шестнадцатичасовой рейс морем до Кэмп-Мортона, расположенного у входа в Ван-Мийен-фьорд, ближайшего к южной части Ис-фьорда, прошел в тумане. В самом настоящем тумане, ведь мой единственный, еще не сфокусировавшийся и щурящийся на арктическое солнце глаз потек от жгучего холода, слезы застыли на ресницах, и я почти ничего не видел.
Так пролетело мое первое лето под сенью горы Колфьеллет, и дни снова пошли на убыль. Свою апатию, недостаточную ясность ума и критичность мышления могу объяснить лишь шоком. Я не справлялся с травмой и жестокой реальностью своей новой жизни. Еще я так радовался тому, что больше не работаю в шахте, что с удовольствием согласился бы и на работу куда отвратительнее, если бы мне ее поручили. На время я стал бездумным работником, которых так презирал Макинтайр. За те месяцы я не писал ни ему, ни Ольге и морщился, представляя, как скривилась бы от досады Хельга, если бы услышала об этой прозаической главе моих приключений в Арктике.
Однажды я испытал самый настоящий шок. Мы с Джибблитом стояли у большого деревянного стола в Микельсенхате, самой большой постройке Кэмп-Мортона и де-факто зала собраний/кухни/столовой. Джибблит резал лук, а я прикладывал снег к слезящемуся глазу.
– Парень, не стать тебе стюардом, если ты даже лук порезать не можешь.
– Мой глаз чувствительный, – сказал я на ломаном английском.
– Да, да, я впрямь считаю, что ты чувствительный, юродивый мой бедняга. Вечное бремя на плечах старого Сэмюэля Джибблита, но он не против, нет ведь? Нет, он смирился с такой участью.
Меня всегда смущало, когда Джибблит говорил о себе в третьем лице.
– Что? –