В этих десятках помещичьих "замков", как в неких инкубаторах высиживались и оттуда выпускались в свет молодые пруссаки, выпестованные по образцу, еще три века назад разработанному "великим курфюрстом" Фридрихом-Вильгельмом бранденбургским и доведенному до высшей степени палочно-прусского совершенства "великим" же "капралом" Фридрихом II.
Остэльбия имела в своем формуляре таких поставщиков офицерства для прусской и позже для германской армии, как Шулленбурги, давшие на протяжении двух веков 3 генерал-фельдмаршалов, 1 генерал-фельдцейхмейстера и 25 генералов. Прочим отпрыскам фамилии Шулленбург в чинах от лейтенанта до полковника несть числа. Клейсты дали 15 генералов, фон дер Гольцы - 11, Манштейны и Арнимы - по 7, Вицлебены - 5. Командные высоты в армии были буквально заполнены этими семьями. Бывали периоды, когда в армии одновременно числилось, скажем, 34 Веделя или 43 Клейста.
Никто в Пруссии не возражал вслух, когда Мирабо сказал, что "Пруссия не государство, обладающее армией, а армия, завоевавшая государство"; и военный историк Георг фон Беренгорст имел полное право заявить, что прусская монархия вовсе не страна, обладающая армией, а армия, обладающая страной, в которой она как бы только расквартирована. Но главное было все же не в этом, а в том, что Остэльбия была страной жестокой эксплуатации крестьян и крупными и мелкими юнкерами.
Монархию Гогенцоллернов нельзя себе представить без прусских офицеров и без прусских помещиков. Это были ее основные киты. Прусская армия росла, как злокачественная опухоль, на теле плохо развивающегося прусского государства. "Великий курфюрст" оставил после своей смерти армию в 30 тысяч человек, Фридрих-Вильгельм I передал наследнику армию в 80 тысяч, Фридрих Великий, умирая, оставил в качестве лучшей памяти о себе 200 тысяч солдат. Это было дурным подарком, так как армия тех времен никак не могла считаться частью народа. Фридрих Второй всегда считал, что его солдат должен бояться собственного офицера больше, чем врага. А что касается самих офицеров, то о них он говаривал: "Моим офицерам незачем думать. За них думаю я. Если они начнут думать сами, то ни один из них не останется в армии".
На пространстве между Рейном и Одером правители Пруссо-Германии вколачивали в головы немцев, что Германия - пуп земли; Остэльбия - пуп Германии; юнкерское поместье - пуп Остэльбии.
Не всякий восточнопрусский "шлосс" крыт соломой. Есть в Остэльбии и огромные поместья с богатыми усадьбами. А где-то между соломенной крышей Сектов и золотым шпилем на замке Арнимов находятся десятки поместий средней руки. "Замок" в таком поместье - унылое двухэтажное строение с фасадом в пятнадцать-двадцать окон. Длинные коридоры, огромные комнаты, не прогревающиеся зимою.
Люстры под потолками зажигаются редко. Их хрустальные подвески не звенят и не играют гранями, так как никогда не дрожат стены замка: по утрамбованному гравию двора не ездят ни подводы, ни грузовые автомобили.
Сквозь окна, завешанные шторами, проникает немного света - от яркого солнца выцветают обои и выгорает обивка мебели!
На стенах комнат - канделябры и портреты. Все мужчины на портретах - в военном: от старинных камзолов до красных воротников генерального штаба и от серебряных лат до "фельдграу".
У населения Остэльбии свои сословия: "лакированный сапог", "хромовый сапог" и "смазной сапог". Лакированный и хромовый называют смазной на "ты". Смазной ломает шапку перед хромовым и целует в плечо лакированный. Так было в 1734-м и 1834-м. Так осталось и в 1934 году.
Замки Померании отличаются от замков Силезии только капителями колонн на фронтонах. Внутри - все одинаково. Поместья Восточной Пруссии отличаются от поместий Мекленбурга только фамилиями владельцев на межевых столбах. Мекленбург и Восточная Пруссия, Померания и Силезия - все это лишь провинции векового заповедника Остэльбии, где выводится особая порода немцев, получившая широко известное название прусского юнкера.
Ничем не отличается от других поместий и Нейдек - владение Гинденбургов. Если бы не ловкость старого юнкера Ольденбург-Янушау, соседа и друга Гинденбургов, сумевшего подбить рейнских промышленников на то, чтобы выкупить заложенный Нейдек и поднести его ко дню восьмидесятилетия фельдмаршалу-президенту, тому не пришлось бы доживать свои дни в родовом гнезде.
В обставленном с нарочитой скромностью доме Нейдека царила тишина. По навощенным полам комнат старика были протянуты дорожки, скрадывающие шаги. Люди говорили шопотом. На эту половину уже не допускали никого, кроме членов семьи умирающего президента: его сына, полковника Оскара Гинденбурга, и невестки, жены Оскара. Изредка, и то не иначе, как на самое короткое время, решался приходить доктор Мейснер, статс-секретарь, сумевший стать столь же необходимым президенту - монархисту и помещику, как был необходим предыдущему президенту - социал-демократу Эберту. Кое-что говорило о том, что и со смертью Гинденбурга правитель президентской канцелярии не намерен уходить на покой для писания мемуаров. Если бы полковник Александер захотел, он смог бы принести президенту неопровержимые доказательства того, что господин Мейснер уже довольно прочно связан с национал-социалистским рейхсканцлером Гитлером. Но докладывать об этом полумертвому старику, повидимому, не входило в интересы всеведущего полковника. Гинденбург пребывал в состоянии эгоистической стариковской уверенности в том, что в числе безутешно оплакивающих его уход в лучший мир будет и верный доктор Мейснер.
Гинденбург лежал в кабинете. С походной кровати был виден старый парк Нейдека. Фельдмаршал велел повыше подложить себе за спину подушки, он почти сидел и, часто мигая от света, глядел на пылающие ярким золотом осени деревья. Старый вестовой, - он с девятнадцатого года был в отставке и служил у Гинденбурга в качестве камердинера по вольному найму, - был, как всегда, облачен в солдатский мундир из серого походного сукна.
Заметив, что у Гинденбурга от яркого света слезятся глаза, вестовой подошел к окну и потянул было за шнурок шторы. Но фельдмаршал едва заметным движением руки остановил его.
Солдат укоризненно покачал головой, словно перед ним был капризный ребенок, и послушно вернулся к столу. Он ходил на цыпочках, несмотря на то, что на нем были войлочные туфли. Приходилось быть осторожным, чтобы не выдать себя дежурившим в соседней комнате врачу и сестре. Пусть они остаются в уверенности, что Гинденбург спит. Все равно толку от них уже не может быть никакого. Старик и сам сказал вчера, что ему "пора".
Вестовой искоса погладывал на желтое лицо президента с тщательно подбритыми, как всегда, подусниками, на его беспомощно вытянутые поверх одеяла руки. Глаза, и прежде-то не отличавшиеся блеском, совсем погасли. Грудь тяжело, с хрипом и бульканьем, выбрасывала воздух.
Сегодня был первый день, что фельдмаршал позволил не надевать на него форменную тужурку. Он лежал в белой рубашке, укрытый пледом, похожим на солдатское одеяло. Он долго лежал молча. Потом движением век подозвал вестового и хриплым шопотом приказал:
- Окна... настежь...
- Врач не велел, хохэкселенц!
Брови старика насупились было, но он только умоляюще поглядел на вестового.
Солдат на цыпочках подошел к двери, прислушался и, убедившись в том, что в приемной тихо, распахнул одно из окон, подержал его отворенным несколько минут и снова осторожно затворил. Когда он оглянулся на больного, уверенный, что увидит его повеселевшие глаза, голова фельдмаршала свисала с подушки, закрытые почти черными веками глазные яблоки казались непомерно большими.
Испуганный вестовой подбежал к постели и поправил Гинденбургу голову.
На шум его торопливых шагов вошли врач и сиделка.
Строгий взгляд врача.
Рука на пульсе старика.
Сестра со шприцем.
Ясно слышен в мертвой тишине хруст отломанного кончика ампулы.
Несколько мгновений солдат с укором смотрел, как человеку мешают умирать. Потом, стараясь не шуметь, он вышел: не ему было вмешиваться, тут, видно, происходили дела государственной важности. Да, жизнь президента чертовски ценная штука, даже тогда, когда от него нет уже никакого прока.
Укол оказал обычное действие. Сознание вернулось к Гинденбургу.
- Мейснера, - отчетливо приказал он.
При входе статс-секретаря все, кроме Оскара, удалились. Мейснер приблизился к больному. Старик прохрипел ему в ухо:
- Завещание...
Мейснер отомкнул стальной шкаф в углу кабинета, достал большой полотняный конверт.
Президент следил за движениями Мейснера, словно перед ним был цирковой фокусник и старик боялся, что конверт вдруг исчезнет из его пальцев.
Мейснер повернул конверт большою сургучною печатью вверх и вопросительно взглянул на Гинденбурга.
- Угодно прочесть? - спросил он.