Никто никогда не рассказывал мне о ночных кошмарах, о фантазиях, касающихся драконов, или об эпизоде в комнате для игр. От его воспитателей я получил сведения только о его мастурбационной активности…
На полях – карандашная запись Витторио.
Драконы?
Комната для игр?
И прямая стрелка, ведущая к правому уголку, к третьей странице.
Плотный рукописный текст, запятые, чуть не прорывающие серую бумагу, сделанную из макулатурного сырья. По краю – водяной знак: «OMG – Проект Сан Бернардо – Спасение лесов».
Третья страница.
СВИДЕТЕЛЬСКИЕ ПОКАЗАНИЯ ОТЦА ДЖИРОЛАМО МОНТУСКИ, БЛАГОТВОРИТЕЛЬНЫЙ ИНСТИТУТ ВОСПИТАНИЯ ЮНОШЕСТВА.
Предупреждаю: я не психолог и не психиатр; я всего лишь монах и предоставляю другим размышлять и выносить суждение. Нужно иметь в виду, что маленький Алессио был зачат вне брака, отец не пожелал признать его, а мать очень скоро отдала в приют, потому что ее сожитель не хотел держать ребенка в доме. Мать, Альбертина Кротти, умерла, когда Алессио исполнилось двенадцать лет, а до этого навестила его раз десять, не больше. Одним словом, сирота.
Поэтому меня не слишком обеспокоил тот факт, что между пятью и шестью годами ребенок стал часто просыпаться по ночам из-за повторяющегося кошмара: сон был таким жутким, что мальчик своими криками будил всю палату. Он говорил, будто видел дракона, покрытого чешуей, который, по его словам, вспрыгивал ему на грудь и пожирал лицо, но, поскольку по телевизору как раз показывали документальный фильм «Галапагосские острова: последние драконы», который явно взбудоражил и других детей, я не придал этому особого значения. Кроме того, маленького Алессио интересовали книжки с картинками об экзотических животных, о диких племенах далеких стран – одним словом, о приключениях.
Забеспокоился я немного позже, в ту ночь, когда отец Филиппо позвал меня, обнаружив, что маленького Алессио нет в палате. Мы нашли его за столовой, в комнате для игр, самой дальней в институте, в полной темноте. Он стоял совершенно голый перед зеркалом и рисовал на лице кружки разноцветными фломастерами.
Он был наказан со всей строгостью, и, поскольку больше такого не повторялось, я об этом эпизоде забыл.
Синий листок, прилепленный почти посредине страницы. Витторио.
Вот видишь, девочка моя? Он раздевается догола. Смотрит на себя в зеркало. Разрисовывает лицо кружками, как воины маори из книжек с картинками, и видит во сне игуан с Галапагосских островов.
Он скрывает лицо, надевает маску.
Зачем?
И слышит звуки. Какие?
Но ты все-таки поймай его. Поймай его, девочка моя. И найди того слепого.
Этой ночью она явилась ко мне во сне.
Явилась так, как являются ко мне все вещи, в виде плотных волн тепла, которые наплывают на лицо, тело и проскальзывают между пальцами. В виде запахов, которые обволакивают меня, теснятся вокруг. Может быть, в виде вкусов, среди которых я двигаюсь, которые могу ухватить, зажать в кулаке. Но более всего – в виде звуков: ее голубой голос медленно тает у меня в голове, как снежок на ладони. Но он не холодный, он – теплый. И сладкий на вкус. И ноздри щекочет запах железа и дыма, резкий, открытый и свежий; так пахнет иногда по утрам, если распахнуть большое окно.
Сон был долгий и нежный, он оставил тяжесть внутри, где-то между желудком и сердцем, и тяжесть эта не исчезла даже после того, как я окончательно проснулся.
Но на ее обращения я не отзывался.
Я несколько раз их слышал по радио, я знал, что они были в газетах, что их передавали по телевизору, потому что мать как-то раз поднялась ко мне и спросила, не обо мне ли шла речь в передаче «Прямой репортаж». Там обращались к незрячему, который звонил неделю тому назад. Пусть он как можно скорее свяжется с инспектором Негро. Как можно скорее. Убедительная просьба.
Я не связался.
Я ей не позвонил. Ведь за все те годы, пока я слушаю голоса города с помощью радиосканера и слышу, как люди обмениваются адресами, именами, номерами телефонов, я ни разу не вмешался и не вступил ни с кем в контакт. Ни разу. Да и зачем бы мне это делать? Что я скажу? Что мне ответят? Но в ту ночь все было по-другому. Она выдыхала слова с силой, с большим напором, и в то же время звуки дрожали у нее на губах так, будто она боялась их отпускать на волю. Я хотел ей помочь. Помочь вытолкнуть прочь эти звуки, выдуть их, как чистую ноту, круглую, насыщенную, звенящую в победном соло. Я хотел подмешать немного желтого и красного в ее голубой голос. Я хотел ей помочь.
Я ей не позвонил. Но знал, что рано или поздно она все равно меня найдет.
В самом деле, пришла моя мать:
– Симоне, ты у себя? Эти синьоры хотят поговорить с тобой…
Я встаю, ощупываю настольную лампу под абажуром: проверяю, выключена ли она. Потом опять иду к дивану, забираюсь туда с ногами, отворачиваюсь к стене. Однако на этот раз бесполезно притворяться спящим.
– Симоне? Боже, ну и темень… сейчас зажгу свет. Иногда горит целыми днями, а иногда наоборот… сами понимаете. Симоне… ты спишь?
Щелчок выключателя предупреждает меня о том, что теперь моя мансарда освещена. И в ней люди. Много людей. Мать с еле слышным шуршанием пересекает комнату, отодвигает вращающийся стул, который стоит у меня перед компьютером, и говорит:
– Располагайтесь, прошу вас. – А потом мне: – Ну же, Симоне, вставай.
Около двери стоит мужчина, он дышит тяжело, с присвистом, как заядлый курильщик. Рядом с ним – другой. Шмыгает носом, чем-то бренчит то так то этак; звук тусклый, приглушенный – скорее всего монеты в кармане.
Но где же она?
– Я – инспектор Негро, синьор Мартини. Со мной инспектор Матера и суперинтендант Саррина, итальянская полиция. Рады, что вы согласились с нами уви… встретиться.
Я ничего не говорю. Сажусь на диване, скрестив руки на груди. Скрипучие резиновые подошвы приближаются, стеная на половицах. Я слышу, как она размыкает губы, набирает в грудь воздуху, прежде чем заговорить, делает это с силой, с напором, будто хочет надуть этим воздухом слова и выпустить их как гроздь воздушных шаров. Ей неловко.
– Меня зовут Грация, мне двадцать шесть лет, я среднего роста, темноволосая, одета в куртку оливкового цвета и стою перед вами, синьор Мартини.
– И что?
Мать вскрикивает:
– Симоне!
– Я думала, вам хотелось бы знать, как я выгляжу… я заметила, что вы смотрите в другую сторону, и…
– Я, инспектор, не смотрю ни в какую сторону. Я не могу никуда смотреть.
– Симоне!
– Простите меня. Я думала, вам хотелось бы… скажем… воссоздать мой внешний облик.
Я улыбаюсь:
– Да? И каким же образом?
– Симоне!
Она молчит. Я слышу, как шуршит синтетическая ткань: она как будто поворачивается, и в какой-то момент я думаю, что она уходит. Нет, не думаю… боюсь, что она уходит. Но стенания резиновых подошв не слышно. Просто ее голос поменял направление.
– Не могла бы я остаться наедине с синьором Мартини? И вы, синьора, тоже… спасибо.
Одышливый пыхтит еще сильнее. Сто Лир говорит:
– Прошу вас, синьора, на минуточку.
Мать возражает:
– Но…
Потом скрежещет дверная ручка, и дверь захлопывается со вздохом, словно ставится точка.
– Но, – повторяет мать уже вдалеке, на лестнице, – но…
Мы одни. Колесики кресла, которое стоит передо мной, скрипят по полу. Подушка на сиденье со свистом сплющивается. Она села и, наверное, наклонилась вперед, положив локти на колени, – да, наверное, так, потому что ее голос раздается прямо у моего лица:
– Синьор Мартини… можно мне называть вас Симоне? Может, перейдем на «ты»?
– Нет.
– Послушай, Симоне…
Почему мне вдруг вспоминается некий намек на музыку, далекую, неуловимую, как легкая складка на ткани, которая расходится, едва попытаешься ее ухватить? Это первые такты, возможно вступление к какой-то мелодии, которой никак не вспомнить.
– Я понимаю, что должна просить у тебя прощения. Понимаю, что должна была выслушать тебя, когда ты позвонил; если бы только я прислушалась к твоим словам, мы, может быть, смогли бы спасти ту девушку… может быть. Но в тот момент я была рассеянна, думала о другом и, по правде говоря, ничегошеньки не уразумела из твоих слов.
Стремительное движение, две ноты, сцепившись, ускользают прочь, так быстро, что мне их не уловить. Что это было? Что-то связанное с запахом; я его почувствовал тоже. Не слишком-то приятный запах. Запах застарелого дыма, впитавшийся в холодную ткань куртки; кислый запах пота и еще сладковатый, вроде бы крови, как тот, что исходит от матери в определенные дни. Но эта музыка, эти сцепленные ноты совсем не такие. Они – другие. В запахе, который я ощущаю, присутствует что-то еще.