Служители культа — это уже совсем другая глава. Я слушал много проповедей, не понимая ни слова; больше всех проповедников понравился мне бородатый капуцин во Флоренции, который ораторствовал так энергично, что только гром стоял; насколько я понял, он ужасно поносил противников церкви. Люди тут исповедуются до глубокой ночи, а иной раз собираются каноники, садятся на хоры и бормочут какие-то responsoria[88] быстро и горячо, как дервиши или как люди, которые страшно ссорятся. Многим путешественникам церковь в Италии кажется несколько средневековой; мне она скорее показалась мусульманской. Всевозможных монашеских орденов и ряс здесь столько, что сам Альфред Фукс[89] не смог во всем этом разобраться; мне больше всего понравились те коричневорясые бородатые фратеры, которые бегают в сандалиях, — только я не знаю, есть ли у них под рясами какие-нибудь штаны.
Но настоящий хозяин церкви — это синьор кустод, или церковный сторож. Если в церкви есть хорошие картины, он закроет их полотном; если есть фрески, — по крайней мере, занавесит окна, чтобы, когда вы выразите горячее желание посмотреть фрески, он имел предлог раздернуть занавеси и протянуть руку за чаевыми. Некоторые сопровождают подобные действия целой лекцией, но это не очень мешает, если вы не знаете итальянский язык. Другие сторожа имеют свое собственное представление о достопримечательностях их храма; в Пизе, например, вы входите в баптистерий, чтобы взглянуть на кафедру для проповедей работы Никколо, а синьор кустод за вашей спиной вдруг начинает как-то странно вскрикивать и издавать губами трубные звуки: это он хочет продемонстрировать вам эхо. Или в Неаполе, в церкви св. Мартина, куда вы зашли, чтобы посмотреть на Риберу[90], церковный сторож влезает на колонну и бьет ключом по бронзовым завитушкам капителей, чтобы показать вам, что каждая настроена на иной звук. Есть еще церковные кошки, они больше ростом и обидчивее всех прочих: ни одну из них мне не удалось погладить.
Подытоживая, можно сказать, что раннехристианский и романский стили — самые подходящие для святынь: готика в Италии слишком уж расползлась в светлой просторности, что делает ее какой-то трезвой и ненасытившейся; эти недостатки она старается замаскировать фасадом, разукрашенным до того, что голова идет кругом. Ранний Ренессанс, со своей стороны, дышит чистотой, строгостью и мудрым ограничением; и хотя я уже воздал хвалу Альберти, должен еще сказать, что и в Мантуе он оставил после себя целомудренный, благородный храм. Браманте тоже был муж строгий и почтенный.
Все же остальное — просто барокко.
Больцано
Раньше эта местность называлась «верный Тироль»[91]; теперь это провинция Венеции, а лет через пятьдесят окончательно станет итальянской страной. Прямо поразительно — до чего тут быстро пускает корни итальянский язык! Дети лепечут одну фразу по-немецки, другую — по-итальянски; мужичок в поезде спешит похвалиться тем, как здорово он уже научился произносить итальянские слова; служанки с ума сходят по кудрявым парням из итальянского гарнизона. Впрочем, новые хозяева этой страны проявляют и некоторую деликатность: они позволили здешним немцам оставить их патриотические памятники и названия улиц, и бог его знает что еще. Кроме гарнизона, сюда посылают на разбой еще и экскурсии школьников; один такой десятилетний фашист ни с того ни с сего обозвал меня «шубьяком», я не знаю, что значит это слово, но он при этом имел весьма героический и национальный вид.
И все же это — до мозга костей немецкая страна, и в самом хорошем смысле слова: чистая, приветливая, пригожая и заботливая. Даже горы посыпаны здесь свежим снегом и повсюду оборудованы канатными дорогами и чистенькими гостиницами. Внизу, в долине, растет легонькое винцо, на каждой горушке — какой-нибудь замок, а люди — степенные и чистые, рассудительные и доброжелательные; женщины страшно зубасты, но иной раз удивительно красивы — они какие-то молочные. И поверьте мне, после путешествия по Италии особенно радостно снова глядеть в бледно-голубые родниковые глаза. В горах промышляют главным образом прекрасными видами: повсюду натыканы бельведеры, и можно взять напрокат бинокль. Водишь взглядом по снеговым полям, с приятным головокружением меришь грозный обрыв и иногда внизу встретишь настоящих туристов, которые только что взяли какую-нибудь высокую гору; у туристов мосластые коленки и полупудовые башмаки, разговаривают они подчеркнуто громко и носят на шапке альпийский цветок; женщины-туристки обычно имеют пятнистые, некрасивые лица и слишком широкие плечи.
Раз уж я заговорил о горах, то самое прекрасное здесь — следующее: аромат дерева, текучие воды и луга. О путник, ведь это как раз то, чего тебе так не хватало там, внизу, — хотя ты, быть может, и не сознавал этого. Только теперь ты вспоминаешь, что за все время ты почти ни разу не ступил на деревянный пол — только по мертвым, холодным, каменным плитам ходил ты и ел на цинковых или мраморных столах, спал в медных постелях и дышал каменной пылью. Ведь вся античность — каменная и металлическая, в ней нет ничего деревянного; вся ее соль — в камне; я же родился в стране дерева и люблю его на взгляд и на ощупь, ибо это — материал почти живой, наивный и народный, готический, строгий, неантичный, домостройный. Текучая вода — в ней уже вся поэзия севера: мотив водяных и русалок в противовес мотиву сатиров. Непересыхающие реки, вечные речушки, ручейки и родники, и вы, тончайшие водяные ниточки — не равна ли ты морю, чистая, прелестная, живая вода? Ибо страшен вид высохших русел и безводных скал. «Благословенна будь, вода, святое творение», — написано в Сан-Марино на водопроводе: pia creatura, текучая водичка! И лугов, настоящих лугов, тоже нет там, внизу; есть у них там виноградные лозы и тамаринды, оливы и пальмы и апельсиновые деревья, но лугов, густых, зеленых, шелковой муравы моего детства, — куда там!.. Разве только жесткие, с цепкими корнями кустики, обглоданные козами. Даже воробьев там нет, нет ни дроздов, ни трясогузок, ни жаворонков, ни щеглов, ни даже сверчков; чего-то не хватает, все время тебе чего-то не хватает в этой стране.
Но раз уж я забрался на эту сторону Тироля, надо же мне взглянуть на Госсензасс[92], Тускулум Ибсена[93]. Рассказывают — семь лет старый Ибсен ухаживал здесь за юной немкой. Эти годы записаны на мемориальной доске в отеле, и до сих дней живет в отеле девчушка, альпийская розочка, такая хорошенькая, что стоит добираться сюда только ради того, чтобы увидеть ее. А вокруг — леса ароматных деревьев, скошенные луга и гудящие воды; и дух Ибсена неустанно кружится над голубоглазой Гильдой. Все здесь уже так похоже, так похоже на север — и все же это еще последний предел новой Италии.
Паралипомена[94]
Перечитав теперь мои итальянские письма, я преисполнился невыразимой печали и стыда; вижу, что не сказал почти ничего, да к тому же еще забыл упомянуть о большинстве интересных и превосходных вещей. Я, жалкий грешник, не обмолвился, скажем, о «Тайной Вечере» Леонардо в Милане[95]; но рядом с ней есть амбит, а за ним — зал собрания капитула, или как он там называется, и в нем какой-то фратер расписал кресла каноников библейскими пейзажами; говорят, они безыскусны; наверное, именно поэтому они очаровательны; среди них есть настоящие японские миниатюры, чрезвычайно причудливые и нежные. Что же касается да Винчи — идите, посмотрите в Амброзиане: это — дух настолько совершенный, что становится не по себе; но у художников его школы, например, в картинах некоего Салаино[96], меня чуть ли не ужаснуло, — не знаю, как выразиться, — нечто мягколюбовное, извращенно-сладостное в лицах персонажей. Есть выражения, которые не забудешь; у Боттичелли — это всегда озадаченное и унылое выражение человека, страдающего насморком, ибо его ангельские создания живут в райской прохладе; у персонажей Андреа дель Сарто[97] — мягкие, глубокие тени в глазных впадинах, отчего глаза приобретают выражение жгучее и скрытнопытливое; у умбрийских художников — томная, кудрявая мягкость, подлинный salon de beaute[98], в жилы посетителей которого Рафаэль позднее влил более густой римской крови. Да, Рафаэль: вот князь среди художников, божественный счастливец, баловень муз, все, что хотите; надо вам видеть в Риме «Фарнезину»[99] и «Станцы»[100], чтобы поразиться, как это у него ловко выходит. Но он именно князь: вы никак не можете приблизиться к нему, и вам нравится, как он властвует во всей своей славе, однако спорить вы отправляетесь к Микеланджело, который отнюдь не божествен, ибо он сверхчеловечен; настолько сверхчеловечен, что кажется угрюмым и страшным, и он никогда не благословит вас. Вас благословит Джотто, праведник среди художников, и Фра Анжелико осенит вас крестным знамением; эти двое — самые набожные среди старых мастеров, если только не говорить о более старших. И все же — одинаково прекрасны добродетели мира сего: великолепный интеллект Мантеньи прежде всего, и Синьорелли, Синьорелли! Боже, сделай так, чтобы я стал строгим и сильным, как он! И, однако, стоит мне закрыть глаза — и я вижу Мазаччо, больше никого. Говорю вам, до сих пор я не встречал еще душу более рассудительную и честную, чем у этого великого.