"Мир искусства" и "Бубновый валет" в живописи - время собирания сил, период ученичества у Запада, когда много способных людей овладевало первоначальными навыками благородного ремесла, сдабривая их элементами примитивного русизма, жалкими националистическими тенденциями, которые никогда не вылезают на первый план во время настоящего расцвета живописи. Сезанн ничуть не заботился о том, чтобы снабдить свои работы специфически французскими чертами. В русской иконе и у Рублева есть черты великих европейских традиций, сквозь которые пробивается земля, человек Руси. Почвенничество, национализм - низовая про
[42]
кладка сознания. Когда они выходят на первый план, затмевая основы, это признак болезни, а не здоровья, мелкости, а не глубины.
Первое десятилетие века в поэзии представлено символистами. Я оставляю в стороне стихи - в них разобраться будет нетрудно. Просветительская деятельность символистов не вызывает сомнения, но в их сознании было нечто, подготовившее последующее падение, и ошибка с оценкой Городецкого - не случайность, и я не случайно останавливаюсь на ней - она характеризует основные тенденции эпохи и ее болезнь. Бердяев, плоть от плоти символистов, в конце жизни предпочитал литературу девятнадцатого века, но продолжал считать начало века периодом расцвета. Блок, представляющий синтез двух слоев русской интеллигенции, низовой, или, по терминологии Бердяева, революционной, и высшего слоя, или элиты, остро ощущал болезнь эпохи, но пытался излечить ее прививкой шестидесятых годов прошлого века. Такое лекарство подействовать не могло, потому что идеями шестидесятников жил нижний слой (революционное подполье) и болел той же болезнью, что и верхний (элита). Оба переживали однородную болезнь и общий кризис. Верхний слой, элита была поглощена поисками лекарства от кризиса, от слабости, разъедавшей верхушку. Предлагались реформы всех идей, каждый реформировал по-своему, но особенно популярной оказалась идея о прививке язычества, древнерусских перунов, к сегодняшнему дню. При этом само собой разумелось, что язычник силен, дышит мощью и силой и к тому же красив. Прививка греческой мифологии не удалась, и тех, кто приволок родных богов, приняли с распростертыми объятиями. Такова была мода времени, и Городецкий с женой Нимфой и "Ярью" попал в точку. Первым благословил его Вячеслав Иванов. На "башне" он встретился с Хлебниковым. Дань реформаторству и язычеству отдали многие. В ней был скрытый культ силы и безнадежные поиски выхода и оздоровления.
Язычество с перунами - националистический вариант и своя домашняя лекарственная кухня. Западники шли в разные виды теософии, прививая к Европе портативную и упрощенную Азию. Розанов метался в оди
[43]
ночестве, ища спасения в семье и в юдоистических основах жизни. В годы испытаний он не выдержал, потому что всегда бунтовал против свободы, которая лежит в основе христианства. В защиту Розанова можно сказать одно: у этого человека не было даже тени культа силы и язычество его не прельщало.
Из истории адамиста Городецкого можно извлечь мораль: пугаться следует не до бесчувствия, не до потери человеческого облика. В меру. В нашу великую эпоху не испугаться было невозможно, и все дело - в соблюдении меры. Только в этом. Храбрых мальчиков, которые, ничего не испытав, посмеются над моим советом, я приглашаю в свою эпоху и ручаюсь, что, едва поняв сотую долю того, что знали мы, они проснутся среди ночи в холодном поту, и неизвестно, каких мерзостей наделают утром.
И еще одно соображение насчет "солнечного мальчика": мнимая поэзия отрава. В любых условиях - в самой блаженной жизни - Городецкий испытал бы муки черной зависти и, корчась, проклинал свою "недоучку". Не надо убивать поэтов, но и не следует захваливать их зря...
Трое
Три поэта - Ахматова, Гумилев и Мандельштам - до последнего дня называли себя акмеистами. Я всегда спрашивала, что объединяло трех совершенно разных поэтов с разным пониманием поэзии и почему была так крепка их связь, что ни один не отрекся от юношеского союза, длившегося один короткий миг. Мандельштам отшучивался. Ахматова же - особенно в старости - постоянно говорила об акмеизме, но на мой вопрос ответить не могла: связь трех поэтов казалась ей чем-то само собой разумеющимся. Рассказы Ахматовой касались обстоятельств, при которых произошел разрыв с символистами, вернее, с Вячеславом Ивановым, состава "Цеха поэтов" (первого) и образования группы акмеистов. Я кратко
[44]
передам основные факты, как они мне запомнились с ее слов. (Их немного - она повторялась, как многие старики.)
Гумилев, глубже связанный с символистами, чем Ахматова и Мандельштам, постепенно отходил от них, потому что присматривался к поэтической работе своих младших друзей и жены и начинал осознавать внутреннюю пустоту теорий Вячеслава Иванова. "Блудный сын" Гумилева ("Первая акмеистическая вещь Коли", - говорила Ахматова) был прочитан в "Академии стиха", где княжил Вячеслав Иванов, окруженный почтительными учениками. Вячеслав Иванов подверг "Блудного сына" настоящему разгрому. Выступление было настолько резкое и грубое ("никогда ничего подобного мы не слышали"), что друзья Гумилева покинули "Академию" и организовали "Цех поэтов" - в противовес ей. Председателем "Цеха" пригласили Блока, но он почти сразу сбежал. Из "Цеха" выделилась группа акмеистов - шесть человек, включая "лишнего". В качестве манифестов новой группы напечатали статьи Гумилева и Городецкого. Манифест, предложенный Мандельштамом (статья "Утро акмеизма"), Гумилев и Городецкий отвергли. Ахматова говорила, что целиком разделяет положения этой статьи и жалеет, что по молодости и легкомыслию в свое время не отстояла ее как манифест. Вот, в сущности, все, что она рассказывала. Остальное - детали: где и когда собирались, и кто назывался "синдиками цеха", и почему Лозинский не пошел в акмеисты...
Рукопись статьи "Утро акмеизма" случайно сохранилась у Нарбута, и он в период своего комиссарства раздобыл бумагу и тиснул в Воронеже журнальчик под пышным названием "Сирена". Там он напечатал и "Утро акмеизма", не проставив дату. Рассказал он об этом Мандельштаму весной девятнадцатого года при встрече в Киеве. Мандельштам хмыкнул, а журнальчик так никогда и не увидел - у Нарбута с собою не было ни одного экземпляра, а впоследствии оба и думать об этом позабыли... Составляя книгу статей, Мандельштам про "Утро акмеизма" не вспомнил. Потом прочел в книжке манифестов и пожалел, что не включил в сборник "О поэзии". Цензура могла сдуру пропустить.
[45]
Какой-то старый литератор в Воронеже рассказывает, будто встретился впервые с Мандельштамом в "редакции журнала "Сирена"". Какая могла быть редакция у такого журнальчика?.. Если кто-нибудь будет этим заниматься, пусть помнит, что все, кто знали и понимали Мандельштама, ушли, не успев ничего о нем сказать. Исключение - "Листки из дневника" Ахматовой. Теперь, когда появился спрос, кроме зарубежного вранья появилось и свое отечественное. Надо различать брехню зловредную (разговоры "голубоглазого поэта" у Всеволода Рождественского), наивно-глупую (Миндлин, Борисов), смешанную глупо-поганую (Николай Чуковский), лефовскую (Шкловский), редакторскую (Харджиев, который мне, живой, приписывает в комментариях что ему вздумается, а мертвому Мандельштаму и подавно) и добродушную - вроде встречи в редакции "Сирена". Критерий подлинности подсказывает Лидия Яковлевна Гинзбург. Она заметила во вступительной статье к неизданной книге "необычайное сходство между статьями, стихами, застольным разговором. Это был единый смысловой строй". Замечание исключительно точное. Мало того все статьи Мандельштама с двадцать второго года хранят живой звук его голоса: он диктовал их мне, как и "Шум времени" (кроме последних четырех главок) и "Четвертую прозу"... Это отличный критерий, чтобы выделить ложь у "вспоминателей" от случайно вкрапленной правды. Точна в своих воспоминаниях Наташа Штемпель: у нее отличная память.
Последние годы жизни Ахматова вспоминала акмеистическую молодость, и ее обуревал страх, что будущие литературоведы зачислят акмеистов в "младшие символисты" или оторвут от них Мандельштама, чтобы соединить с Хлебниковым и Маяковским. Такая тенденция действительно существует. Тот же Харджиев в своих примечаниях поминает Маяковского, Хлебникова и даже Лилю Юрьевну Брик, но почему-то забыл Ахматову и Гумилева, и это ее возмущало. Она огорчалась еще тем, что Мандельштам где-то написал про родовое лоно символизма, откуда они все вышли... Я отношусь равнодушно к проискам будущих литературоведов: лишь бы не угасли стихи и сохранилось живое чувство поэзии. Зато вопрос
[46]
о том, что связывало трех поэтов помимо юношеской дружбы, кажется мне очень существенным. Если он будет разрешен, всяким спекуляциям придет конец. Ведь их необоснованность бросается в глаза, и только интеллектуальная лень допускает их существование.