Отец захохотал, и этот бровастый тоже.
— Видал, какие дети пошли? — добродушно обратился отец к своим сослуживцам. — Не попадайся им на язычок — иначе так врежут! Родители для них не закон. Знаете, чего учудила? — еще шумливей продолжал он. — Замуж собирается выйти. Без моего-то благословения, а! Это как? — И он опять шумно и знакомо захохотал.
У меня сердце заколотилось часто-часто, как после сильного бега.
— Отец! — сказала я. — Ты выпил.
Он сразу оборвал смех.
— Ты выпил, — повторила я. — Ты пьяный. — И взглянула на его друзей-приятелей. — Это вы принесли?
Наверно, в лице у меня было что-то такое, от чего они перепугались.
— Да откуда ты взяла? — пробормотал бровастый.
Второй отшагнул еще дальше, и в портфеле у него звякнуло.
— Ленка! — заорал отец. Лицо его в наклейках пластыря сразу побагровело. — Это что за допрос?! Я в рот не брал.
— Врешь.
— Как ты смеешь, молокососка!
Эти двое уже уходили, прощально махая отцу руками. Бровастый издалека прокричал:
— Ваня, мы еще зайдем! Чего просил, сделаем! — И скрылись за углом.
— Ну, погоди! — выдохнул отец, проводив их взглядом. — Я тебе это припомню, доченька! Ты меня опозорила. Дай до тебя доберусь! — И он даже руку протянул, словно собираясь схватить меня.
Я плохо его видела, так черно стало в глазах. И сказала ненавистно:
— Не грози, не боюсь.
Отец, видно, понял, что переборщил, обмяк и заворчал:
— Чего ж ты, в самом деле… Ко мне товарищи пришли проведать, а ты… Ну, выпил граммов пятьдесят. Что я, не человек теперь? Надо же свое воскрешение обмыть… Выйду — завяжу. Чего скандалить?
Я долго-долго на него смотрела, чтобы навсегда запомнить.
— Знаешь что, отец? Ничего ты не воскрес, не обманывай себя. Тебя просто заштопали. А остался ты прежним. — Повернулась и пошла по чахлому больничному скверику.
— Убирайся из дома! — закричал он мне в спину.
Это я и без него собиралась сделать.
Но еще был разговор с матерью, а потом письмо.
Мама вечером, по обыкновению, сходила в больницу, вернулась взолнованная и сразу накинулась на меня:
— Ты почему отца оскорбила? Как тебе не стыдно! Он больной, а ты!..
Я перебирала свои вещички в шкафу и прикидывала, что можно предложить соседке тете Лиде, которая покупала иной раз поношенное, а потом относила на барахолку.
— Ты его угробить хочешь, бессовестная! Смотри у меня! — Мама погрозила пальцем точь-в-точь как в те времена, когда объясняла, от чего дети родятся.
Я даже не рассердилась: так вдруг стало все безразлично. Устало ответила:
— Никто его не хочет угробить. Он давно сам себя угробил. И вообще, мама… Я смотрю, вы оба опять воспрянули. Ненадолго вас хватило. Можешь таскать ему водку в палату, пресмыкаться перед ним. Копите деньги, покупайте новое барахло, машину, что угодно, только оставьте меня в покое. Всё! Хватит. Я из вашей семьи выбыла.
Она ахнула и испуганным жестом поднесла руку ко рту. Прошептала:
— Да ты что, дочка, говоришь-то… Да разве можно так?
— Можно.
— От своих родителей отказываться можно? — еще сильней напугалась мама. — Что ж мы тебе такого сделали? Разве не одевали, не кормили, не баловали? Господи! Кто же у тебя есть, кроме нас? Опомнись, Лена! Да мы ж все тебе простили, все!
— Что «все»?
— Да все шалопутство твое, Максима твоего, все! Ну, рассердился отец, так ты ж сама виновата. При друзьях его так опозорила. Он тебя любит, он отходчивый. А без нас куда же ты денешься? Девочка ты моя… — всхлипнула мама и шагнула ко мне с вытянутыми руками, собираясь обнять.
Я отпрыгнула в сторону, как на пружинах.
— Не трогай меня!
Она остановилась. Лицо ее пошло красными пятнами и заострилось, как у Вадима, когда он злится.
— Ах, вот что! Мы тебе как лучше хотим сделать, а ты… Ладно же! Сама напросилась. Жалела тебя, дуреху! Почитай, как другие тебя любят! — Мама убежала в свою комнату и тут же вернулась с письмом в руках. — На, читай! Может, наберешься ума-разума, пока не поздно!
Я лишь взглянула на конверт, и сразу пронзило: Максим!
— Уйди, мама, — тихо попросила я.
То ли мой голос, то ли мой вид на нее подействовал; она попятилась и прикрыла дверь.
До сих пор не понимаю, как удалось маме заполучить это письмо… Наверно, перехватила почтальона на подходе к дому.
Но об этом я тогда не думала. Сразу выдернула листок из вскрытого уже конверта.
Вот что там было написано:
«Белка! Я чувствую себя подлецом, и, наверно, так оно и есть. А может быть, подлы обстоятельства, а не я.
Я к тебе сильно привязался, и я же должен тебе сказать, что у нас ничего не получится.
Все дело в сыне. Он совсем извелся без меня, а я без него. Я думал, что смогу это пересилить, и жена думала, что сын сможет, но оказалось иначе. Ради сына я позволяю ей вернуться. Прощаю ей то, что было. А она прощает мне тебя. Что выйдет из такого сосуществования, не знаю.
Меньше всего мне хотелось бы причинять тебе горе, поверь.
Будь счастлива.
Максим».
Сначала я спокойно свернула письмо и сунула его в сумочку. Затем рассмеялась. На мой смех мама заглянула в комнату: она, конечно, стояла за дверьми. Я не обратила на нее внимания, подошла к окну и, не понимая, что делаю, сильно ударила кулаками в стекло. Посыпались осколки, и по рукам сразу потекла кровь.
Мама бросилась ко мне. Я закричала. Не от боли, нет — боли в руках я даже не почувствовала. Не помню, что кричала; может быть, просто «а-а!» — на весь наш двор с его гаражами и доминошниками за столом, на весь наш вечерний город под бледными еще звездами, на всю земную твердь…
Или мне показалось, будто я закричала? Кричат ведь и молча, я знаю, да так, что те, у кого есть слух к человеческому отчаянию, бледнеют и седеют, а кто глух, продолжает поплевывать семечки… Мама кинулась искать бинт и йод, вот что она сделала. А какая аптечка, зачем? Да окажись хоть мировой арсенал лекарств у нее под рукой, пусть самые опытные врачи слетелись бы, как белые мотыли в разбитое окно, вам, как и мне, в такую минуту не помочь!
Мама прибежала с бинтами, молила:
— Успокойся, успокойся!
Я позволила перевязать себе руки. Но она могла бы и отрубить их — мне было все равно.
5
Несколько дней я пролежала в постели. Будь я врачом, поставила бы себе диагноз: столбняк. Даже так: столбняк Соломиной. Есть же палочки Коха, болезнь Рейно… Почему не быть столбняку Соломиной? Или лучше назвать это странное состояние именем Максима? Все-таки он причастен к тому, что со мной творилось…
А что творилось? Да ничего. Я просто лежала пластом и тупо разглядывала желтые цветочки обоев. Спросит мама: «Ну, как ты?» Отвечу: «Ничего». Не спросит — молчу. Принесет поесть, отвернусь к стене. Начнет совать ложку в рот, выговорю: «Не надо» — и с таким отвращением, что она отдернет руку. Ночью лежу и пялюсь в темноту. Ничего не болит, сердце бьется ровно, а сна ни в одном глазу.
Мама перепугалась и привела врача из соседнего дома, Розу Яковлевну. Та осмотрела меня сквозь толстые очки, обстукала, обслушала, даже, кажется, обнюхала, пожала широкими, как у борца, плечами:
— По-моему, просто блажь.
Вот тоже хороший диагноз: блажь Соломиной.
Да и в самом деле! Что могла найти Роза Яковлевна у меня? Все нормально, все в порядке.
— Доченька, разве ж можно из-за этого так расстраиваться? — потерянно взывала к моему рассудку мама.
Я думала: из-за чего «этого»? Из-за письма? Какая ерунда! Я уже забыла о нем. Было какое-то письмо. Был какой-то человек по имени Максим. Ну и что? Мне ни до чего нет дела. Не трогайте только меня. Я лежу спокойно. Мне ни до чего нет дела, понимаете? Я не хочу жить.
На какой-то день я заснула и проснулась от голосов за стеной. Комната залита солнечным светом. Лицо у меня мокрое от пота. Я попыталась понять, где же я была и где очутилась…
Открылась дверь, и один за другим вошли улыбающийся Федька Луцишин, Усманов, он же Щеголь, и высокая, как каланча, Татарникова.
— А вот и мы! — жизнерадостно провозгласил крепкоскулый и крепкощекий здоровяк Федька.
Конечно, это были они. С кем я могла их спутать?
— Живая? — показал в улыбке ранние золотые зубы Усманов.
Юлька Татарникова взвизгнула, бросилась ко мне и влепила поцелуй в щеку.
Я разобралась в обстановке, слабым голосом выговорила:
— Садитесь… что ж вы…
Высокая Татарникова устроилась рядом со мной на тахте, облизнула губы и, захлебываясь, понесла:
— Ленка, слушай! Отстань, Луцишин… Ленка, я должна тебе сказать, что ты молодец. Честно говорю! Ты молодец и все такое. Я тобой восхищаюсь!
— Ну, поехала! — безнадежно проговорил золотозубый Усманов и скучающе отошел к окну.
Татарникову я не любила в школе. У нее была маленькая птичья головка, глаза быстрые и юркие, а рот непомерно большой, какой-то нелепый, как у клоунов. Все бы ничего, если б не ее жуткая болтливость. Но сейчас я ее напряженно слушала, будто истомилась без человеческой речи.