На другой стороне Шестой авеню машина медленно продвинулась мимо маклерской фирмы на углу. На уровне улицы обнажены конторские закутки, мужчины и женщины присматривают за экранами, и Эрик ощущал надежность их обстоятельств, скорость, затейливость, их закрученное эмбриональное врастание, тайное и тварное. Он подумал о тех, кто посещал его вебсайт еще в те дни, когда он предсказывал динамику ценных бумаг, когда предсказания были чистой властью, когда он восхвалял какой-то технологический пакет или благословлял целую отрасль и механически вызывал удвоение курса акций и смещение мировоззрений, когда он эффективно творил историю — еще до того, как история стала монотонна и мутна, сдавшись на милость его поиска чего-то чище, таких методов графопостроения, что предсказывали бы движение самих денег. Он торговал валютами любых территориальных образований, современных демократических держав и пыльных султанатов, параноидальных народных республик, адовых повстанческих государств, которыми правили обдолбанные пацаны.
Тут он находил красоту и точность, скрытые ритмы флуктуаций каждой данной валюты.
Из закусочной он вышел с половинкой сэндвича в руке. И теперь ел и слушал экстатический рэп в динамиках звуковой системы — голос Братухи Феска, которому аккомпанировала лишь бедуинская скрипочка. Но Эрика отвлекло изображение на одном бортовом экране. Президент в своем лимузине, видимый выше пояса. Отличительная черта администрации Глуша — глава исполнительной власти в живом видеопотоке, доступен всему миру. Эрик к нему присмотрелся. Изучал десять недвижных минут. Он не шевелился — не шевелился и президент, разве что рефлекторно; не шевелился и поток машин, ни в одну сторону. Президент был без пиджака — сидел в тривиальном ступоре. Разок дернулся, несколько раз моргнул. Взгляд его был пуст — ни направления, ни содержания. Вокруг него витала тоска, от которой неизменно дохнут мухи. Он не чесался, не зевал — как гость телепрограммы, который сидит в холле студии и ждет, когда позовут выйти к камерам. Только жутче и глубже, поскольку в глазах его не читалось никакой неотъемлемости, жизненно важной занятости, а сам он, казалось, существовал в некой ложбинке не-времени и был президентом. Эрик за это его возненавидел. Несколько раз они беседовали. Эрик ждал в желтой приемной западного крыла. Консультировал президента по кое-каким важным вопросам, и ему приходилось вставать, когда кто-то попросил его встать, а кто-то еще делал снимки. Он ненавидел Глуша за то, что он вездесущ, — таким и он сам раньше был. Ненавидел за то, что он стал объектом достоверной угрозы своей безопасности. Ненавидел и высмеивал его гинекоидный торс с гирляндой тряских молочных желез под просвечивающей белой рубашкой. Мстительно Эрик посмотрел на экран: изображение делало честь президенту. Он был зомби. Существовал в состоянии оккультного покоя, дожидаясь, когда оживят.
— Мы желаем думать об искусстве зарабатывания денег, — сказала она.
Она расположилась на заднем сиденье — на его месте, в клубном кресле, — а он смотрел на нее и ждал.
— У греков есть специальное слово.
Он ждал.
— Chrimatistikors, — сказала она. — Только нам это слово нужно чуточку растеребить. Приспособить к текущей ситуации. Поскольку деньги приняли другой оборот. Все богатство стало богатством ради самого себя. Другого вида огромного богатства нет. Деньги утратили свое повествовательное качество — как некогда его утратила живопись. Деньги говорят сами с собой.
Обычно она ходила в берете, но сегодня была с непокрытой головой — Виджа Кински, маленькая женщина в застегнутой на все пуговицы деловой блузке, старом вышитом жилете и длинной плиссированной юбке, которую стирали тысячу раз, его главный теоретик, опоздавшая на еженедельную встречу.
— И собственность, разумеется, идет по пятам. Понятие о собственности меняется что ни день, что ни час. Огромные траты людей на землю и дома, на яхты и самолеты. Ничего общего с традиционной самоуверенностью, ладно. Собственность больше не имеет отношения к власти, личности и властности. Она не про вульгарное хвастовство — и не про хвастовство со вкусом. Тут важно одно — сколько ты заплатил. Сам заплатил, Эрик, вдумайся. Что ты купил на свои сто четыре миллиона долларов? Не десятки комнат с ни с чем не сравнимым видом из окон и персональными лифтами. Не вращающуюся спальню и компьютеризованную постель. Не плавательный бассейн или акулу. Право на воздушное пространство? Регулирующие сенсоры и программное обеспечение? Не зеркала, которые рассказывают тебе, как ты себя чувствуешь, когда смотришь на себя по утрам. Ты платишь деньги за саму цифру. Сто четыре миллиона долларов. Вот что ты купил. И оно того стоит. Цифра сама себя оправдывает.
Машина застряла в неподвижном движении между авеню, где Кински села, вынырнув из церкви Святой Девы Марии. Занимательно, хотя, может, и нет. Он смотрел на нее с откидного сиденья: интересно, почему он не знает, сколько ей лет? Волосы у нее дымно-серые, увядшие и опаленные, будто в нее молния ударила, а на лице никаких отметин — только крупная родинка высоко на скуле.
— О, и эта машина, которую я очень люблю. Экраны мерцают. Обожаю экраны. Сияние киберкапитала. Такое лучистое и соблазнительное. Я в этом ничего не понимаю.
Она говорила едва ли не шепотом, а улыбка не сходила с ее лица, степень загадочности же при этом менялась.
— Но тебе же известно, насколько я бесстыжа в присутствии всего, что зовет себя идеей. Идея — это время. Жизнь в будущем. Посмотри, как бегут эти цифры. Деньги делают время. Раньше было наоборот. Часовое время ускоряло развитие капитализма. Люди перестали думать о вечности. Начали сосредоточиваться на часах, измеримых часах, человеко-часах, чтобы целесообразнее использовать рабочую силу.
Он сказал:
— Я хочу тебе кое-что показать.
— Погоди. Я думаю.
Он подождал. Улыбку ей чуть перекосило.
— Будущее создается киберкапиталом. Что за единица измерения называется наносекундой?
— Десять в минус девятой степени.
— Это сколько.
— Одна миллиардная секунды, — сказал он.
— Я в этом ничего не понимаю. Но это мне сообщает, насколько неумолимы должны мы быть, чтобы адекватно измерять окружающий мир.
— Есть и зептосекунды.
— Хорошо. Я рада.
— Йоктосекунды. Одна септиллионная доля секунды.
— Потому что время теперь — корпоративный актив. Оно принадлежит системе свободного рынка. Настоящее найти все труднее. Его высасывает из мира, чтобы освободилось место для будущего неконтролируемых рынков и гигантского инвестиционного потенциала. Будущее становится настоятельным. Именно поэтому что-то вскоре случится — может, и сегодня, — сказала она, лукаво поглядев себе в ладони. — Чтобы скорректировать ускорение времени. Вернуть природу более-менее к норме.
На южной стороне улицы почти не было пешеходов. Эрик вывел ее из машины на тротуар, откуда им открылась часть электронного дисплея рыночной информации — движущиеся блоки сообщений, бежавшие по фасаду конторской башни на другой стороне Бродвея. Кински застыла на месте. Такая разница с расслабленными новостями, что оборачивали собой старую башню «Таймс» в нескольких кварталах к югу. Здесь же одновременно и быстро футах в ста над улицей двигались три слоя данных. Финансовые новости, курсы, акций, валютные рынки. Неослабевающая активность. Одержимая скачка цифр и символов, простых дробей, десятичных, стилизованных знаков доллара, бьющий поток слов, многонациональных новостей — все слишком быстро, не успеваешь впитать. Но Эрик знал, что Кински впитывала.
Он стоял у нее за спиной, показывая рукой поверх ее плеча. Под лентами данных — тикерами — были неподвижные цифры: время в крупнейших городах мира. Эрик знал, о чем она думает. Плевать на скорость, от которой так трудно следить за тем, что проходит перед глазами. Смысл в скорости. Плевать на бесконечное и настоятельное обновление, на то, как данные растворяются на одном конце последовательности, в то же время обретая форму на другом. В этом и есть смысл, напор, будущее. Мы не поток информации лицезрим, а чистое зрелище: информация освящается, она ритуально нечитаема. Маленькие мониторы в конторе, дома и в машине тут становятся объектом идолопоклонства, здесь могут собираться изумленные толпы.
Она сказала:
— А оно когда-нибудь останавливается? Замедляется? Конечно, нет. С чего бы? Фантастика.
Он заметил, как в новостийном тикере промелькнула знакомая фамилия. Каганович. Но контекст он не уловил. Машины тронулись, и они вернулись в лимузин, а два телохранителя обеспечивали незаметное прикрытие. Теперь он сел на банкетку лицом к видеомониторам — и выяснилось, что контекстом была смерть Николая Кагановича, умопомрачительного богача с сомнительной репутацией, владельца крупнейшего медийного конгломерата России, чьи интересы варьировались от секс-журналов до спутниковой связи.