Язык у меня чесался спросить, о чем это она, но лязгнула железная щеколда, и медленно отворилась дверь в коридор с кельей. В проеме стояла мать Базиль с подсвечником в руке. Вид у нее был очень недовольный.
— Карман, что здесь происходит? — грубым баритоном осведомилась мать-настоятельница.
— Ничего, Преподобная. Я только вот затворнице еды принес.
Мать Базиль, похоже, не очень хотела заходить в коридор — словно боялась, что ее увидят из стрельчатой бойницы.
— Пойдем, Карман. Пора творить вечерние молитвы.
Я быстро поклонился затворнице и юркнул в дверь под мышкой у матери-настоятельницы.
Когда дверь за нами закрывалась, из кельи раздался голос затворницы:
— Преподобная, на пару слов, будьте добры.
Глаза настоятельницы расширились, как будто ее призвал к себе сам сатана.
— Ступай к вечерне, Карман. Я задержусь.
Она вошла в тупик коридора и закрыла за собой дверь. Зазвонил колокол к вечерне.
Мне было интересно, что затворница обсуждает с матерью-настоятельницей: может, выводы, к которым пришла за долгие часы молитв, может, жалуется, что я недостоин, и просит больше меня с едой не присылать. У меня только-только появился первый настоящий друг — я ужасно боялся его потерять. Твердя вслед за священником молитвы на латыни, в душе я молился об ином: лишь бы Боженька не отнял у меня затворницу. Когда месса закончилась, я остался в часовне и молился еще очень долго, до самой полунощницы.
Там и нашла меня мать Базиль.
— Карман, кое-что у нас будет иначе.
Душа у меня стекла в подошвы башмаков.
— Простите меня, Преподобная, ибо не ведаю я, что творю.
— Что ты мелешь, Карман? Я не браню тебя. К твоим обрядам я добавляю еще одну обязанность.
— Ой, — рек я.
— Отныне за час до вечерни ты будешь носить затворнице еду и питье и там же, перед кельей, будешь сидеть, пока она не доест. По колоколу на вечерню ты будешь уходить и возвращаться лишь на следующий день, не раньше. Дольше часа там не задерживаться, ты меня понял?
— Да, матушка, но почему только час?
— Если дольше, ты будешь мешать общению затворницы с Богом. Больше того — ты никогда не будешь у нее спрашивать, откуда она, кем была раньше, кто ее родня. Вообще ничего о ее прошлом. А ежели она заговорит об этом сама, тебе надлежит незамедлительно заткнуть пальцами уши и поистине во весь голос запеть: «Ля-ля-ля-ля, я вас не слышу, я вас не слышу». После чего покинуть коридор немедля.
— Я так не смогу, Преподобная.
— Это еще почему?
— Я не смогу откинуть щеколду, если у меня пальцы в ушах.
— Ах, Карманчик, как же я люблю твое остроумие. Мне кажется, сегодня тебе стоит ночевать на каменном полу, ибо ковер не позволяет твоему горячечному воображению благословенно остыть, а для Господа это извращение. Да, и вам с воображением сегодня предписан не только каменный пол, но и легкая порка.
— Слушаюсь, Преподобная.
— Значит, так. Ты не заговариваешь с затворницей о ее прошлом, а если заикнешься — отлучен будешь от Церкви и проклят на веки вечные, безо всякой надежды на искупление. Свет Господа ни за что на тебя не прольется, и будешь обретаться ты впотьмах и боли до скончания времен. А кроме того, я велю сестре Бэмби скормить тебя кошке.
— Слушаюсь, Преподобная, — молвил я. Я так загорелся, что едва не описался. Каждый божий день меня теперь будет осенять слава затворницы.
— Да это просто мандеж змейской чешуи! — воскликнула затворница.
— Нет, госпожа, это анафемски здоровенная кошка.
— Я не про кошку. Час в день? Всего час?
— Мать Базиль не хочет, чтобы я мешал вашему общению с Господом, мадам затворница. — И я склонился перед крестом бойницы.
— Зови меня Талия.
— Не осмелюсь, госпожа. А еще я не должен спрашивать у вас о прошлом или интересоваться, откуда вы. Мать Базиль мне это запретила.
— Тут она права, но Талией меня звать можно. Мы же друзья.
— Слушаюсь, госпожа… Талия.
— И ты мне, Карман, о своем прошлом рассказывать можешь. Поведай, как ты жил.
— Да ведь я, кроме Песьих Мусек, ничего и не знаю — я больше ничего в жизни не видал.
Она рассмеялась где-то в темноте.
— Тогда расскажи, что ты на уроках проходишь, Карман.
И я изложил затворнице, как побивали каменьями Святого Стефана, как преследовали Святого Севастиана, как обезглавливали Святого Валентина, а она в ответ рассказывала мне про тех святых, о которых ничего не говорилось в катехизисе.
— …И вот, — закончила Талия, — так Святого Пупа из Трубоключья до смерти обслюнявили сурки.
— Кошмарнее мученичества и представить себе трудно, — сказал я.
— Есть такое дело, — согласилась Талия. — Ибо слюна сурков — самое пагубное на свете вещество. По этой причине Святой Пуп доныне считается покровителем слюней и халитоза. Ладно, хватит про мучеников, поведай мне о чудесах.
И я поведал. О волшебном несякнущем молочнике Бригитты Ирландской, о том, как Святой Филлан умудрился убедить волка впрячься в телегу со стройматериалами для церкви, когда помянутый волк зарезал быка, о том, как Святой Патрик изгнал змей из Ирландии.
— Ну да, — сказала Талия. — И змеи благодарны ему до сих пор. Но позволь мне просветить тебя касаемо поразительнейшего на свете чуда. Как Святой Кориций изгнал мазд из Суиндена.
— Я ни разу не слыхал про Святого Кориция, — сказал я.
— Так это оттого, что монашки у вас в Песьих Муськах низменны и недостойны про такое знать. Потому ты и не должен никогда делиться с ними тем, что узнаешь от меня. Иначе они впадут в ошеломленье и сдадутся лихоманке.
— Лихоманке чрезмерного благочестия?
— Знамо дело, парнишка. А прикончишь их ты, никто иной.
— Ой, я бы не хотел.
— Разумеется, не хотел. А тебе известно, что в Португалии святых канонизируют канониры — они стреляют ими из пушек?
Так все и шло — день за днем, неделя за неделей. Мы с Талией обменивались тайнами и враками. Вы бы решили, что с ее стороны жестоко сноситься с внешним миром лишь посредством рассказывания всяких глупостей маленькому мальчику, но учтите — мать Базиль мне первым делом рассказала историю про говорящую змею, которая заставила голую парочку слопать червивое яблоко. А мать Базиль епископ сделал настоятельницей. И еще Талия все время учила меня ее развлекать. Объясняла, как людям объединяться одной историей и общим смехом, как сближаться с человеком, пусть вас и разделяет каменная стена.
Первые два года раз в месяц из Йорка приезжал епископ — проверить, как тут у нас затворница поживает, — и Талия, похоже, в такой день как-то падала духом. Будто епископ собирал с нее пенки и увозил с собой. Назавтра же она опять становилась собой, и мы с ней опять смеялись и болтали. А через несколько лет епископ перестал к нам наведываться, и я опасался спрашивать у настоятельницы почему, — чтобы не напоминать лишний раз. Вдруг суровый прелат опять нагрянет высасывать из затворницы душу.
Чем дольше Талия сидела в келье, тем больше нравилось ей выслушивать мои отчеты о мельчайших событиях в мире снаружи.
— Расскажи мне, Карман, какая сегодня погода. Расскажи о небе — и ни единого облачка не упускай.
— Ну, небо сегодня выглядело так, будто кто-то швырял из катапульты огромных овец прямо в ледяной глаз Господу Богу.
— Блядская зима. А вороны в небе летали?
— Вестимо, Талия, будто варвару дали перо и чернила, и он испятнал кляксами сам купол дня.
— Ах, хорошо сказано, любый, совершенно невнятный образ вышел.
— Благодарю вас, госпожа.
Занимаясь своими повседневными делами и учебой, я не забывал отмечать в голове все до малейшей подробности. В уме я сочинял метафоры, чтобы вечером нарисовать затворнице картинки словами — я ей был и свет, и краски.
Казалось, день для меня по-настоящему начинается лишь в четыре, когда я приходил к келье Талии, а заканчивается в пять, со звоном колокола к вечерне. Все до четырех было подготовкой к этому часу, а все после, до отхода ко сну — сладким воспоминаньем о нем.
Затворница научила меня петь не только гимны и хоралы, которые я и так умел с малолетства, а еще и романтические песни трубадуров. Простыми словами и терпеливо она учила меня танцевать, жонглировать и ходить колесом. Ни разу за все эти годы я не увидел ее — лишь очерк профиля в отблеске свечи, во тьме креста.
Я взрослел, щеки мои покрылись первым пушком. У меня сломался голос, и я заговорил так, словно в глотке у меня бился пойманный гусенок и гоготал, требуя ужина. Монахини Песьих Мусек начали замечать меня как-то иначе — я перестал быть для них домашним зверьком, ибо многих ссылали в монастырь, когда они были не старше меня самого. Они со мной заигрывали, просили спеть им песенку, рассказать стишок или байку, и чем неприличнее, тем лучше. А у затворницы их было для меня в избытке. Где она всему этому выучилась, я так и не узнал.