Хитровато посмеиваясь, Иван продолжал писать, как вдруг послышался шум за дверью. Словно кто стоял там и не решался войти. «Некстати, — подумал он, — совсем некстати». Дверь между тем неслышно отворилась.
— Кто там?
— Это я... Тарас.
На пороге стоял хлопчик лет десяти-одиннадцати, был он в полотняных, крашенных бузиной штанах, полотняной куртке, войлочных драных туфлях, стрижен в кружок, белые как лен волосы прикрывали широкий выпуклый лоб.
— Чего тебе?
— Просила тетка Дарья, чтоб шли вы, пан учитель, до вечери, а может, вам принести, то она и принесет.
— Приду. Все равно мысль убежала, не поймаешь.
— Далеко забежала?
— Далековато... Да ты чей такой любопытный?
— Панский. Казачок паныча Василя.
— Это кто же? Не знаю такого.
— Не знаете? — удивился Тарас. — Так вы же его учить будете.
Хлопчик неотрывно смотрел на книги, тетради, жадно обшарил взглядом всю этажерку. На миг Ивану показалось, что перед ним не Тарас, казачок панский, а он сам, Иванко Котляревский, бегавший когда-то к дьяку на учение, любопытный ко всему на свете и немного рассеянный... Хорошо бы посидеть с этим казачком, расспросить, как он живет, есть ли у него родные.
— Пошли, Тарас, в людскую да поужинаем.
— Не можна. Паныч проснется, и тогда...
— Не можешь? — удивился Иван. Он посмотрел на мальчишеский хохолок, доверчивые глаза и вдруг спросил:
— А хочешь, Тарас, учиться?
— Как то?
— Читать. Писать.
Что сказал пан учитель? Не почудилось ли Тарасу? Неужто он, казачок панский, сирота, один на всем свете, будет учиться читать и писать точно так же, как и его господин — паныч Василь? Это же такое счастье! С ума сойти можно! Это же выходит, что он, казачок Тарас, сможет в свободное время, хотя бы тогда, когда паныч почивает, войти в ту комнату, где лежат книжки, и взять из шкафа любую и почитать! А каких там только книжек нет, да все с картинками!
Обо всем этом и подумать страшно. Но пан учитель совсем не смеется, смотрит ласково, по-доброму, словно кухарка Дарья или панский кучер Лаврин Груша.
Все эти мысли мгновенно пронеслись в голове хлопчика, от восторга он даже зажмурился. Нет, это, наверно, сон — яркий, каких никогда в жизни не видал и даже вообразить не мог. Но стоит раскрыть глаза, и все станет на свои места. Никто его, казачка, учить не будет, да, наверно, и пан Томара не позволит, чтобы учили дворового хлопчика вместе с панычом.
Казачок недоверчиво покосился на учителя: не смеется ли? Но учитель — совсем еще молодой, с добрым взглядом — не смеялся. Затаив дыхание, Тарас неопределенно кивнул:
— Ага... А правда?
— Правда.
— А я одну литеру уже знаю, — сказал Тарас, чтобы хоть чем-нибудь понравиться учителю. — У паныча Василя научился... То я пойду, пан учитель?
— Иди!
Тарас хотел еще что-то сказать, но не сказал, а только благодарно взглянул и, повернувшись, не забыв, однако, поклониться учителю, выскользнул из комнаты.
Несколько минут Иван смотрел на закрывшуюся дверь, потом вернулся к столу, собрал и спрятал в ящик тетради, исписанные листки, застегнул рубашку на все пуговицы и тоже вышел. В конце коридора мигнула и тотчас пропала тень. На подставке в медном подсвечнике мерцала, колебля язык пламени, одинокая свеча.
Шел медленно. Коридор тонул в полумраке, но вдруг напротив свечи из простенка глянули два портрета неизвестных — в собольих пипках, шубах; недобрыми, хмурыми взглядами уперлись в него, Иван от неожиданности остановился, а они не отставали, упорно провожали до самого входа в людскую. «До чего неприятные лица, — подумал невольно, — неужто старинные родственники хозяина дома?» Но мысли его тотчас вернулись к другому. Завтра начинается рабочий день, он встретится с будущим воспитанником, ради чего, собственно, и приехал сюда, начнет обучать барчука за весь курс семинарии. Однако у Ивана было такое, чувство, что самое главное уже свершилось. Все, чем жил он последние годы, отошло в далекое прошлое, и то были лишь первые шаги к сегодняшнему вечеру, самое же важное началось всего несколько часов тому назад.
В этом необычном состоянии Иван переступил порог людской.
7
Три месяца в каждодневных трудах и заботах ушли, как один день.
Младший Томара оказался на редкость тупым и ленивым; Ивану приходилось обращаться к различным ухищрениям, чтобы как-нибудь вызвать интерес к занятиям у томаровского недоросля. Он придумывал для него юмористические задачи с увлекательным сюжетом. Хватаясь за бока и катаясь по полу, барчук заразительно смеялся, но, вдоволь насмеявшись, задачу решать все же отказывался и указывал на Тараса:
— Пусть он.
— А ты?
Томара удивлялся наивности странного, хотя и очень забавного учителя:
— Он же казачок.
Тарас, который по совету Котляревского занимался вместе с барчуком, задачи решал, и довольно легко, но легче от этого не становилось, хотя и служило Ивану бесспорным утешением.
В сентябре и в первой половине октября было еще довольно тепло, и Котляревский часто водил воспитанника по окрестностям, гулял с ним в лесу, росшем вдоль правого берега Коврайца, рассказывал множество историй из жизни растений и животных, называя при этом каждое упоминаемое в рассказе животное или растение по-латыни и по-гречески. Между тем воспитанник, рассеянно слушая, облюбовывал укромное местечко на лесной поляне и приказывал Тарасу раскинуть суконную полость, которую казачок носил вслед за Томарой.
— Я заморился, пан учитель, и немного поем, а вы погуляйте. — Барчук основательно усаживался возле вместительного глечика с варениками и сметаной.
Что оставалось учителю? Браниться? Шуметь? Вряд ли бы это что-нибудь изменило. Скрепя сердце приходилось ждать, пока томаровский недоросль подкрепит свои убывающие силенки, и чтобы не видеть его трапезы и тем не испортить себе настроение окончательно, Иван отходил подальше, бродил вдоль Коврайца, подолгу простаивал под старой дуплистой вербой, которая помнила еще времена Богдана; по преданию, именно здесь однажды остановился на отдых великий гетман, возвращаясь в Чигирин из очередного похода.
Удивительные легенды хранил здесь каждый уголок. Чуть повыше над Коврайцем, откуда открывался очаровательный вид на заречные луга, было место, которое Иван предпочитал всем другим. Место это, как однажды поведал старый Харитон Груша, любил Григорий Сковорода, живший в Коврае лет сорок тому назад и учивший кого-то из господской семьи.
— Я тогда — уже парубок — был пастухом в томаровском хозяйстве, — рассказывал Харитон, сидя на завалинке с пришедшим в гости господским учителем. — Где мне уразуметь, чего это пан Грицко часто сидит в одиночку и все думает, а то читает, а потом пишет. По-первах чудным он нам показался: учитель, пан все-таки, а ходит, будто наш брат селянин: летом босой, в холщовой рубашке и таких же штанах, а зимой — в свитке или кожушке, шапке из овчины и сапогах. Мы, парубки, прибежим на Ковраец, чтобы искупаться, а пан Грицко увидит нас и кличет к себе, расспросит, бывало, как живем, да кто у нас батьки, и обязательно одарит каждого то книжкой, то зшитком[8], а мне подарил грифельную доску и пообещал научить писать и читать. «Приходи, — говорит, — когда свободный будешь». Известное дело, рассказал я про то отцу, так старый мой, как услышал, плакал от радости, что сын его грамотным будет, и сам гонял панских коров на пастбище, лишь бы я ходил к учителю. Раз пять был я у него, а потом не стало пана Грицка — прогнали его со двора за то будто, что неучтиво отозвался об ученике, назвав его своим именем... Так моя наука на том и кончилась. Давно то было, а помнить про нашего учителя пана Грицка буду до смерти...
У Ивана было такое чувство, будто он рано или поздно, а должен встретить, и именно в этих местах над Коврайцем, Григория Саввича, надо лишь уметь ждать; похожей судьбы, одинокие, они бы стали неразлучны, подружились бы и поведали друг другу свои сокровенные тайны. Иван жаждал такой встречи, словно одинокий путник глотка воды в пустыне. Были дни, когда казалось: вокруг ни света, ни воздуха, и он задыхался, но стоило прийти в воскресный день к дядьке Харитону, послушать его песни, посмотреть на девичьи игры и танцы — и становилось легче дышать, и жизнь казалась не такой безрадостной.
Вдоль берега, мимо высоких зарослей осоки Иван возвращался на поляну, к воспитаннику. Тот, успев очистить глечик, удобно разлегшись на мягкой полости, отдыхал и не помышлял о занятиях. Приходилось возвращаться домой.
А в доме госпожа Томара тотчас уводила ненаглядного сыночка на свою половину, не разрешая больше забивать ему голову учеными премудростями, приказывала казачку принести чего-нибудь, чтобы подкормить перед обедом измучившееся и, без сомнения, проголодавшееся чадо.
Аглая Семизаровна была твердо убеждена, что чрезмерное увлечение науками пагубным образом отражается на здоровье ребенка, у которого уже явно пробивались усы. На первых занятиях, не доверяя учителю, она присутствовала самолично, придирчиво следила, чтобы вопросы были не трудными, и, если находила их таковыми, позволяла ученику не отвечать.