Но насколько тётка была прибитой и несчастной, настолько Ядзя холодной и более возвышенной над ударом, который её достигает!
Ни одной женщине равнодушными быть не могут её добрая слава и уважение света, но только слабые умы, не чувствуя вины, бояться клеветы. Ядвига снесла холод, который её отовсюду охватывал, с улыбкой сожаления и геройской бесчувственностью. Юлиуш, который, может, рассчитывал, что, оставленная всеми, позволит ему объясниться в великой любви, простит и подаст руку, сильно в этом сомневался. Раз и навсегда ему запретили доступ домой. Пана Эдварда Ядвига поблагодарила как вежливого ребёнка, который хорошо выучил лекции. О Кароле она ничего не знала, через несколько недель, когда тётка ещё плакала в уголке, Ядвига с сияющим лицом пришла поцеловать ей руку.
– Вы знаете что, тётя, – сказала она серьёзно, – прошу меня только терпеливо выслушать. Разными дорогами судьба ведёт человека к его предназначению, всё, что случилось, случилось отлично. В одну минуту из легкомысленной девушки я стала взрослой женщиной, я узнала, что тот свет и люди, в кругу которых я должна жить, не созданы для меня; более благородные, более высокие чувства, нежели старание о моём собственном будущем, всю меня охватывают. В таких случаях, как сегодняшний, роль женщины может быть неизмеримой, она свободна от подозрений, почти всегда свободна от наказания, всюду может войти, делать секреты, влияние своё на людей использовать для страны, красоту, какую имеет, обратить для приобщения остывших, свой запал влить в грудь равнодушных. Не хочу быть громкой героиней, но тихой работницей быть должна. Чувствую, что это моё предназначение. Те люди, причиняя мне вред, сделали много хорошего. Ясно вижу мой долг к Польше, у меня есть молодость, сила духа, состояние, я подаюсь в ряды заговорщиков, и пусть живёт Польша! Хотя бы мы должны били погибнуть!
Говоря это, она испугалась, взяла крестик, висевший на груди, поцеловала его и решительно воскликнула:
– Тётя, ничто меня от этого не отведёт! Клянусь!!
* * *
Действительно, трудной будет задача историка, который захочет нарисовать историю этих нескольких лет. Мы, что были живыми их свидетелями, что вдыхали ту вулканическую атмосферу, сегодня уже не уверены в своих впечатлениях; был ли это лихорадочный сон, или реальность, полная чудес и удивительных вещей? Человек, немного отдалённый от этого времени, знающий о нём только по рассказам и сухим книжным отчётам, никогда не сможет обрисовать живей физиогномию, такую переменчивую и подвижную, такую полную метаморфоз и чудес. Из скелета той истории о её характере совсем ничего нельзя будет ни узнать, ни через аналогию угадать.
Этот исторический период такой необычный, что подобного мы бы напрасно искали с своей и чужой истории. Когда палачам могло показаться, что этот народ столькими безрезультатными ударами наконец добили, он встаёт из могил, безоружный, но с грудью, которая пышет местью, встаёт живой, сильный, непобеждённый и добивающийся нового мученичества. Кроме того чуда воскресения, есть другая, не меньшая: глупости и бессильной ярости палачей.
Россия, о прогрессе которой, росте могущества, прилежности образования и силах всякого рода, столько писали и говорили, что наконец её приняли в Европе за аксиому, Россия в связи с этими событиях показывает себя неэффективной, слабой, по-детски гордой и во всём своём варварстве, как если бы Пётр Великий не брил ей бород и сарафаны не обрезал. Её великие мужи, статисты, вожди, всё, что противостоит Польше, есть таким бедным и плохим, таким дико-варварским, что нужно удивляться ничтожеству этой мнимой силы, которая ясно олицетворяется в её первейших представителях.
Мы бы сказали, что теряют голову, если бы можно было потерять то, чего нет; но, по меньшей мере, выглядят татарами, которые завоевали страну своей цивилизацией и жизнью, совсем для них непонятный. Татарская гордость при татарском варварстве, татарская дикость и слепота. Рядом с этим в каком-то блеске выступает народ, вдохновлённая молодёжь которого начинает отчаянную борьбу; какой чудесный инстинкт сопротивления, какая неслыханная настойчивость действия, что за инстинктивная точность в выборе средств, какой подход в развитии всего дела! Есть в этом больше, чем гнётом приобретённая сила, есть явное провиденциальное дело, Божье; есть неумолимая справедливость судеб, которые ни одному преступлению уйти безнаказанно не дают. Несмотря на все эти победы, которыми хвалится Москва, по её дикой мстительности видно унижение, какое испытала, по её варварскому безумию, которое издевается над безоружными, мстит на старцах, женщинах и детях, видна беспомощность и неверие в своё будущее.
В первых начинаниях никто ещё не понимал великой важности фактов, каждую минуту казалось, что силы исчерпаются, что после великого их напряжения наступит полная прострация, не привязывали также чрезвычайного значения множеству мелких, но характерных признаков. Одинаково правительство, как и партия умеренных, были уверены, что, давая немного, удовлетворяя самые сильные потребности, обещая на будущее что-то туманное, а в то же время сурово наказывая и пугая преследованием, вводят всё в рамки прежнего порядка. 8 апреля премилой французской речью адъютант Горчакова, барон М. заклинал его, целуя руки, чтобы хоть кварту крови больному для оздоровления пустить! Пускали эту кровь вполне с таким эффектом, как итальянские доктора Гавору, потому что с каждым её приливом эта болезнь увеличивалась.
Маркграф Велипольский, впечатления которого о 8 апреля («В кровавом столкновении спасённый порядок!») останется в истории наравне со словами Себастьяна; маркграф с каждым расстрелом и повешением льстил себе, что это будет последнее. Его придворные приносили ему вести об утешающих симптомах, он сам заблуждался уже успехом и триумфовал в начале стычки, когда вспыхнуло восстание.
Несмотря на чрезвычайные усилия и неслыханное выискивание средств российским правительством, события шли тропой неумолимой фатальности. После торжественных похорон 2 марта, которые до высшей степени подняли народный дух, Горчаков[8], вымолив мир прокламациями, в которых первый раз за долгое время появилось правительственное признание Польши и поляков, пытался потерянную красоту власти восстановить, но напрасно ласкали и грозили попеременно, отпускали поводья и натягивали их, всё было безрезультатно, дух покорить себя не давал, народное дело развивалось и росло. Признаки состояния умов были такие многочисленные и такие разнообразные, что, когда правительство одним ставило преграды, вся сила переходила в другие. Когда закрывали улицы, отворялись костёлы; когда запрещали говорить или петь, когда не разрешено было поднять голос, говорили одеждой, цветами её, трауром. Тут можно было выучить, как много языков имеет боль и любовь!
Постепенно в самые боязливые сердца входила отвага, сразу маленький кружок горячих расширялся и распространялся, все сословия, всякий пол и возраст приносили сюда дань к нему, согласно возможности. Цветок, пристёгнутый в день свадьбы, пальмовая ветвь, принесённая в день воспоминаний мученичеств, венок бессмертников, брошенный через штыки на могилу невинных жертв, начали женскую борьбу, в которой более слабая половина оказалась сильной и равно горячей, как мужи. Была это сначала война песни, богослужений, цветов, платьев, символов, странного оружия народа, у которого всякое другое отобрали.
Эта борьба из выметенных силой улиц переносилась в костёлы, в синагоги, на кладбища, в дома; но не переставала. После тридцатилетнего ярма и безвластия москали не могли понять этого внезапного вызова к бою, глумились над ним, верящие в видимость своей силы; всё, что когда-либо рассказывали о силе духа, для них было потеряно, потому что дух у них никогда не входил в расчёт, привыкли управлять подкупом и страхом, видимости справедливости хватало, идеи закона ещё до сего дня не выработали в себе.
С 8 апреля до 22 января сколько фаз прошло это наше дело, сколько поглотило людей, сколько в ничто превратила теорий! Сперва боялись использовать слишком строгие меры, чтобы не раздражать Польши и не будить Европы, упрекали горстку возмутителей, сбрасывали вину на заговоры и революционный терроризм, но факты придавали словам ложь, выводили тысячи людей, а не могли эти горстки схватить. Нужно было свирепствовать над людьми всех состояний и конфессий, чтобы этих революционеров найти.
После правительства Горчакова, в котором, несмотря на бесчеловечные выстрелы в безоружных измученных старцев через его советников, было ещё много человеческого чувства и хоть немного стыда, короткое правительство Сухозанета[9] вовсе смешно выглядело, ему совсем не везло, даже в его борьбе с Велипольским, впрочем, не имел он охоты серьёзно браться за дела, знал, что он тут временно и не надолго, для него речь шла о вытягивании как можно большего количества денег, не подвергая своей особы. Не было ничего более забавного и одновременно героического, чем празднование Люблинской унии, несмотря на чрезвычайный страх, какой тогда хотели бросить.