"Не устранена еще опасность военнаго движенія против революціи" — заканчивал Милюков: "Чтобы предупредить ее, весьма важно обезпечить дружную согласованную работу солдат с офицерами. Офицеры, которым дороги интересы свободы и прогрессивнаго развитія родины, должны употребить всѣ усилія, чтобы наладить совмѣстную дѣятельность с солдатами. Они будут уважать в солдатѣ его личное и гражданское достоинство; будут бережно обращаться с чувством чести солдата... С своей стороны солдаты будут помнить, что армія сильна лишь союзом солдат и офицерства, что нельзя за дурное поведеніе отдѣльных офицеров клеймить всю офицерскую корпорацію. Ради успѣха революціонной борьбы надо проявить терпимость и забвеніе несущественных проступков против демократіи тѣх офицеров, которые присоединились к той рѣшительной борьбѣ, которую вы ведете со старым режимом". К этому тексту прибавлено было введеніе, написанное Стекловым: "Новая власть, создающаяся из общественно умѣренных слоев общества, объявила сегодня о всѣх тѣх реформах, которыя она обязуется осуществить частью еще в процессѣ борьбы со старым режимом, частью по окончаніи этой борьбы. Среди этих реформ нѣкоторыя должны привѣтствоваться широкими демократическими кругами: политическая амнистія. обязательство принять на себя подготовку Учредительнаго Собранія, осуществленіе гражданских свобод и устраненіе національных ограниченій. И мы полагаем, что в той мѣрѣ, в какой нарождающаяся власть будет дѣйствовать в направленіи осуществленія этих обязательств и рѣшительной борьбы со старой властью — демократія должна оказать ей свою поддержку". Милюков утверждает, что первая часть была добавлена на другой день» послѣ обсужденія соглашенія в Совѣтѣ, и что в этих словах сказалась "подозрительность", с которой Совѣт обѣщал правительству поддержку. Здѣсь была принята "впервые та знаменитая формула: "постолько - посколько", которая заранѣе ослабляла авторитет первой революціонной власти среди населенія". Из не совсѣм опредѣленных указаній Суханова вытекает, что этот абзац был введен послѣ его ухода Стекловым, продолжавшим совѣщаться с Милюковым. С категоричностью можно утверждать лишь то, что "на другой день" (вѣрнѣе в ту же ночь) при окончательной редакціи приведеннаго in extenso текста введеніе было санкціонировано Милюковым без протеста (в Совѣтѣ соглашеніе обсуждаться еще не могло).
Если сравнить разсказ Суханова (с добавленіями, взятыми у Милюкова) с разcказом Шульгина о том, что происходило в ночь с 1-го на 2-е, ясно будет, почему приходится безоговорочно отвергнуть драматическое изложеніе послѣдняго. Упомянув о "грызнѣ" Вр, Ком. с "возрастающей наглостью" Исполкома. Шульгин сообщает, что "вечером додумались пригласить в Комитет Гос. Думы делегатов от Исполкома, чтобы договориться до чего-нибудь". Всѣм было ясно, что возрастающее двоевластіе представляло грозную опасность, В сущности вопрос стоял — "или мы или они". Но "мы не имѣли никакой реальной силы". И вот пришли трое — "какіе-то мерзавцы, по слишком образной характеристик мемуариста. "Я не помню, с чего началось"... но "явственно почему-то помню свою фразу: одно из двух — или арестуйте всѣх нас... и правьте сами. Или уходите и дайте править нам"...
"За этих людей взялся Милюков". "С упорством, ему одному свойственным, он требовал от них написать воззваніе, чтобы не дѣлали насилій над офицерами"...
"Чтобы спасти офицеров, мы должны были чуть не на колѣнях молить "двух мерзавцев" из жидов и одного "русскаго дурака" (слова эти почему-то берутся в кавычки!)... Мы, "всероссійскія имена", были безсильны, а эти "неизвѣстно откуда взявшіеся" были властны рѣшить, будут ли этой ночью убивать офицеров"[38]. И "сѣдовласый" Милюков должен был убѣждать, умолять, заклинать. "Это продолжалось долго, бесконечно", Затѣм начался столь же безконечный спор насчет выборнаго офицерства. Наконец, пошли писать (все тѣ же "трое"). Написали. "Засѣданіе возобновилось... Началось чтеніе документа. Он был длинен. Девять десятых его были посвящены тому, какіе мерзавцы офицеры... Однако, в трех послѣдних строках было сказано, что все-таки их убивать не слѣдует... Милюков вцѣпился в них мёртвой хваткой... Я не помню, сколько часов это продолжалось... Я совершенно извёлся и перестал помогать Милюкову... Направо от меня лежал Керенскій... в состояніи полнаго изнеможенія... Один Милюков сидѣл упрямый и свѣжій. С карандашом в руках он продолжал грызть совершенно безнадежный документ... Мнѣ показалось, что я слышу слабый запах эфира... Керенскій, лежавшій пластом, вскочил, как на пружинах... Я желал бы поговорить с вами... Это он сказал тѣм трем: Рѣзко, тѣм безапеляціонным, шекспировским тоном, который он усвоил в послѣдніе дни... — Только наединѣ!... Идите за мной!... Через четверть часа дверь "драматически" раскрылась. Керенскій блѣдный, с горящими глазами: представители Исп. Ком. согласны на уступки... Трое снова стали добычей Милюкова. На этот раз он быстро выработал удовлетворительный текст... Бросились в типографію. Но было уже поздно: революціонные наборщики прекратили уже работу. Было два-три часа ночи"... Ничего подобного не было. Впрочем сам Шульгин замѣчает: "я не помню"... "Тут начинается в моих воспоминаніях кошмарная каша". И это вполнѣ соотвѣтствует тому, что мы читаем в напечатанных воспоминаніях Шульгина. От всѣх переговоров в ночь на 2-е марта у Шульгина осталось впечатлѣніе, что рѣчь шла только о каком-то умиротворяющем воззваніи к солдатам[39]. Болѣе, чѣм произвольное, изложеніе мемуариста сопровождается опредѣленным акомпаниментом, мало соотвѣтствующим настроеніям, которыя господствовали в эту ночь. Они, надо думать, в дѣйствительности не отвѣчали тогдашнему самочувствію самаго Шульгина. В 28 году Шульгину были отвратительны призывы: "свобода, свобода, свобода — до одури, до рвоты". Свои эмигрантскія переживанія он переносит в годы, о которых разсказывает, как мемуарист. По воспоминаніям он с перваго часа революціи мечтал о том, как бы "разогнать всю эту сволочь", всю эту "многотысячную толпу", имѣвшую "одно общее неизрѣченно гнусное лицо": "вѣдь это — были воры в прошлом (?), грабители в будущем". "Как я их ненавидѣл!" Умереть, "лишь бы не видѣть отвратительнаго лица этой гнусной толпы, не слышать этих мерзостных рѣчей, не слышать воя этого подлаго сброда". "Ах, пулеметов — сюда, пулеметов"! — вот "чего мнѣ хотѣлось, ибо я чувствовал, что только язык пулеметов доступен уличной толпѣ, и что только он, свинец, может загнать обратно в его берлогу вырвавшагося на свободу страшнаго звѣря. Увы! — этот звѣрь был... Его Величество русскій народ". Такими образами буквально переполнены страницы, посвященныя февральским дням, при чем сокращенная цитаты дают лишь блѣдную копію всѣх перлов литературнаго краснорѣчія автора воспоминаній. Конечно, может быть, таковы и были подлинныя чувства праваго націоналиста. Если это было так, то Шульгин, очевидно, в революціонной столицѣ умѣл тогда скрывать свои настроенія. (Мы увидим, что в Псковѣ, как свидѣтельствует офиціальная запись, Шульгин выявил свой облик довольно близко к тому, что он пишет в воспоминаніях). Иначе совершенно непонятно, как мог бы Керенскій получить впечатлѣніе, что в тѣ дни Шульгин проявлял « un esprit révolutionnaire sincère »? Как мог самый правый член думскаго комитета числиться в кандидатах революціоннаго правительства? — "он мог войти в правительство, если бы захотѣл", — говорит Милюков, но "отказался и предпочел остаться в трудную минуту для родины при своей профессіи публициста". Иным, чѣм в собственных воспоминаніях, рисуется Шульгин в часы переговоров и Суханову, в изложеніи котораго Шульгин, рекомендуясь монархистом, "был мягче Милюкова, высказывая лишь свои общіе взгляды по этому предмету" и не выражая никаких "ультимативных" требованій. Сопартнер Суханова при ночных переговорах, Стеклов в докладѣ, сдѣланном в Совѣщаніи Совѣтов, характеризуя "перерожденіе в дни революціоннаго пожара в вихрѣ революціонных событій психологіи... группы цензовых буржуазных слоев", упоминал о Шульгинѣ, который, выслушав текст одного из пунктов платформы, опредѣлявшей ближайшую деятельность будущаго временнаго правительства — "принять немедленно мѣры к созыву Учр. Собранія"... "потрясенный встал с своего мѣста, подошел и заявил: "Если бы мнѣ сказали два дня тому назад, что я выслушаю это требованіе и не только не буду против него возражать, но признаю, что другого исхода нѣт, что эта самая рука будет писать отреченіе Николая II, два дня назад я назвал бы безумцем того, кто бы это сказал, и себя считал бы сумасшедшим, но сегодня я ничего не могу возразить. Да, Учред. Собраніе на основѣ всеобщаго, прямого, равнаго и тайнаго голосованія". Не один Шульгин был в таком настроеніи. Стеклов утверждал, что Родзянко также "потрясенный" событіями, которыя для него "были еще болѣе неожиданны, чѣм для нас", слушая "ужасные пункты", говорил: "по совѣсти ничего не могу возразить". Очевидно, общій тон переговоров здѣсь передан значительно вѣрнѣе, нежели в личных воспоминаніях Шульгина. Только так переживая эти моменты, сам Шульгин позднѣе мог сказать на собраніи членов Думы 27 апрѣля: "мы спаялись с революціей", ибо не могли бы спаяться ни при каких условіях с "горсточкой негодяев и маніаков, которые знали, что хотѣли гибели Россіи", патріотически настроенные люди, даже "раздавленные тяжестью свалившагося" на них бремени.