Это определенно был рай, но что могло не быть раем с Жюли Дарлинг? Очень приятно принадлежать Господину, однако необходимо иметь и подругу — как замечает Гав где-то в «Собачьей жизни».
Что рассказать о ней? Облекать образ Жюли в слова — то же самое, что создавать скульптуру из ртути. В ней не было ничего постоянного, ничего такого, что было бы ей свойственно. Оттенок ее волос менялся ежедневно. Глаза становились голубыми, темно-коричневыми или светло-карими в зависимости от настроения; фигура могла быть гибкой, как у молодой нимфы, либо пышущей здоровьем, словно сошедшей с картины Рубенса. Все зависело от роли, которую она играла.
Прежде всего Жюли была актрисой. Я видел ее танец в большинстве ролей классического репертуара; я был свидетелем ее импровизаций; когда я бывал вместе с ней на Сворке, мне приходилось заглядывать в самые дальние уголки ее завораживающего разума. Я нигде не встречал даже намека на настоящую Жюли — если, конечно, не считать способность к не имевшему границ притворству. В равной мере она была и Джульеттой, и Лукрецией Борджиа; она была Жизелью обоих актов; она была Одеттой и Одилией, черным и белым лебедем одновременно. Она могла стать кем угодно, если так уж получалось. И она была милой.
Нам с Жюли было по шестнадцать лет, когда родилась наша дочь. Великая Месса по случаю крестин Крохотули была выдержана в стандартном романском стиле, изумительно сочетавшемся с мелодиями Матушки Гусыни. Мой брат Плуто распоряжался свершением обряда и прочитал проповедь в стихах собственного сочинения, воздававших хвалу событию. Поскольку все присутствовавшие на обряде находились в телепатической связи с ним, наша оценка проповеди в точности соответствовала ее высокой оценке самим Плуто (которого она восхищала несказанно), но сравнительно недавно у меня была возможность взглянуть на его стихи более беспристрастно, и у меня возникли вопросы.
Впрочем, пусть читатели судят сами. Ниже я привожу полный текст проповеди Плуто. Ее следует читать при ярком освещении и слабом мускусном запахе, как если бы в соседнем помещении за узорчатым окном только что открыли сосуд с благовониями. Подобно большинству его произведений того периода, эти стихи необходимо читать громким голосом в манере монотонного песнопения григорианской эпохи.
Сногсшибательный орнамент,Пузырьков игра в вине!Факт есть факт — о, случай, случай!Преклоним в мольбе колени,Порезвимся от души!Дочка Крохотуля, нежное дитя!Мистер Забияка, леди Мотылек —Что Венесуэла и ее Каракас!Факт есть факт — о, случай, случай!Крепкое соитъе, яркое событье —Праздник в честь малютки,Чада Крохотули, нежного дитя, увы!
Относясь к этому как к напутствию в начале жизни нашей маленькой Крохотули, я полагаю, что все складывалось для нее славно.
Я должен сразу же пояснить, раз уж коснулся этой темы, что на Лебедином озере не было места никакой случайности. Домашний очаг был для нас свят, брачное ложе — благоговейно хранимо. В этом мы отличались от наших цинично распутных предков — не в смысле недостатка либидо, а, скорее, его избытка. Моногамия была для нас состоянием непреходящей страсти. Чего-то другого могло и недоставать. Превыше всего наш Господин придерживался соображений органичного размножения (как он называл это) и, возможно, иногда помогал нашей естественной наклонности к моногамии, выпалывая в ухоженных садах наших разумов мысли о супружеской неверности, чтобы проводить свою политику в жизнь и не допускать даже случайного падения цен.
Возможно, как утверждают современные критики, это Новое Одомашнивание двадцатых — тридцатых годов было в высшей степени искусственным — модой, если не всего лишь прихотью. Но разве нельзя предъявить точно такое же обвинение викторианской сентиментальности? Мусульманской чадре? Любым установленным нравам? Различие между народным обычаем и модой — вопрос степени незыблемости, а не их существа.
Мое единственное намерение — установить тот простой факт, что, хотя мы и прожили на Лебедином озере десять лет, наше доверие друг другу всегда было безграничным, Жюли ко мне и мое к Жюли Дарлинг. И если кто-то позволит себе какие-то инсинуации на этот счет, ему придется мне ответить — но я приму в качестве удовлетворительного ответа не меньше чем его жизнь.
Это был рай.
В самом деле, дорогие мои читатели, это был почти рай. Болезни и даже боли были изгнаны из нашей жизни, это могло продолжаться (просто я не знаю ни одною примера, который мог бы опровергнуть мое утверждение) столь долго, сколько мы оставались на Сворке, — даже смерть она лишала силы. Жены больше не рожали детей в муках, мужи не в поте лица своего добывали хлеб. Наше счастье не умалялось скукой, удовольствия никогда не омрачались даже слабой волной пресыщения.
Однако с чисто повествовательной точки зрения у всякого рая есть существенный изъян. Он лишен драматизма. Совершенство — плохая основа, потому что с ним некуда идти. Совершенство приносит счастье прямо там, где оно есть. Так что сказать мне вам о Лебедином озере нечего, кроме того, что Оно мне нравилось.
Оно мне нравилось; вот и весь сказ о десяти годах моей жизни.
Итак, теперь мы в 2037 году, время есть время. По углу склонения Глазунова по отношению к Шопену я мог видеть, что на дворе август. Мы находились на мощенном мрамором дворе, где Жюли учила четырехлетнюю Крохотулю пируэтам. Небо неистово полыхнуло, и облигато охотничьих горнов возвестило о прибытии гостей из космоса. Воспользовавшись пультом управления, я соорудил триумфальную арку, чтобы наши гости могли появиться с шиком. Уровень гравитации я поднял до 1,05, и несчастная маленькая Крохотуля вошла в штопор и шлепнулась на пол; испугавшись, она нервно захихикала.
Горны утихли, и воздух разорвал тоскливый металлический звон, напоминавший постукивание по наковальне, — но нет, под аркой, направляясь к нам, шагал всего лишь какой-то любимец. Он был в доспехах аттического стиля, сплошь покрытых кожей и безвкусными украшениями, а его лицо скрывала нелепая железная маска. Весело размахивая булавой на цепи, он громко выкрикивал нам приветствие под аккомпанемент металлического лязганья своих подков.
— Хой-хо! Хой-хо! — Сочность его поистине языческого тенора заглушала позвякивание подковок, низводя его до трели скрипок. Не дойдя до нас нескольких шагов, он отпустил булаву вместе с цепочкой, и она круто взмыла вверх над нашими головами, рассыпавшись в самой верхней точке дуги фейерверком как раз в тот момент, когда наш гость схватил меня правой рукой за запястье. Мне полагалось бы ответить на его жест, но рукавица из кожи и железа была настолько толстой, что у меня не оказалось возможности отплатить тем же. Свободной рукой он сорвал с себя железный шлем. Запрокинув голову (когда мы оказались друг против друга, на уровне моих глаз красовалась голова Медузы, выгравированная на его нагруднике), я увидел белокурые волосы и голубые глаза вагнеровского Зигфрида.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});