– Ну, это вы зря, Николай Спиридонович (с трудом вспомнил настоящее имя Белова, ведь кличка эта дурацкая «Озяб Иванович», как пиявка, в память впилась). Разве вам нечего передать? Щедрую землю в наследство, это немало для агронома.
– Да какая же она щедрая, Женя? – усмехнулся Белов. – Щедрость её, как в сказке, за семью печатями, пока доберёшься – или коня потеряешь, или голову…
– Ну, вы-то добрались. – Евгений Иванович подсел к столу, – вон какие урожаи…
Белов смутился, очки на глаза надвинул, нагнулся к бумагам, зашелестел страницами. И вдруг схватил всё со стола, бросил в корзину и засмеялся, потирая руки.
– Кажется, один раз в жизни правильно поступил, – и посмотрел на Евгения Ивановича с вызовом.
– Не пойму что-то, Николай Спиридонович? – удивлённо спросил Бобров.
– А чего тут непонятного, Женя? – Белов грустным взглядом окинул Евгения Ивановича, но заговорил, показалось, радостным голосом: – Закончилась моя служба. А бумажки эти, кому они нужны? Тебе – новые напишут, такие заумные, что не сразу отгадаешь, а мне больше они не потребуются. Да и посох из них плохой для человека, хотя, правда, иногда спасает.
Опять непонятно говорил Николай Спиридонович. Вроде науку отрицает старый агроном, а это разве правильно? Агрономическая наука – наверное, самая древняя на земле. У древнеримского мыслителя, жившего за два тысячелетия до новой эры, вычитал он мудрость, которой и сегодня не стоит пренебрегать – о том, что в сельском хозяйстве нельзя ни одного дня терять, потерял – значит, отстал, тот потерянный день не наверстаешь. Об этом и сказал Николаю Спиридоновичу:
– А, это тот, – Белов оживлённо спросил, – который говорил, что главное в земледелии – пахать? Читал, читал. Только скажу прямо, устарел твой учитель! Теперь что ни год, то новые указания – то пахать, то лущить, то плоскорезами обрабатывать… Вон вся Полтавская область на плоскорезную систему перешла и, представь, урожай богатый.
Белов опять пронзительно посмотрел на Евгения Ивановича, впился взглядом, словно изучал своего преемника. Да так оно и было, наверное, – кому же не интересно узнать человека, которому, как эстафету, передаёшь любимое, выстраданное, потом и кровью омытое дело. А у Николая Спиридоновича в этом колхозе лучшая часть жизни прошла, отдана ему без остатка.
Бобров хотел сказать об этом, поблагодарить старого агронома, но тот точно угадал ход его мыслей и засмеялся, быстро поднялся из-за стола, очки в карман уложил, нарукавники стащил и вздохнул с облегчением:
– Ну, Женя, акт сдачи-приёмки нам писать не надо, приступай, как говорят, с Богом, а я пойду по-стариковски отдыхать. Удочку куплю длинную, японскую – дорогая, говорят, вещь, целую месячную пенсию мою стоит… Да чёрт с ней, с пенсией, как говорят, не на том победнели, что сладко ели…
Белов пошёл к вешалке, и, наверное, даже не пожал бы руку своему преемнику, но Евгений Иванович попросил:
– Может быть, в семенные склады вместе сходим, Николай Спиридонович?
Боброву не хотелось оставаться сейчас в кабинете, где ещё не выветрился дух другого человека, а эта торопливость Белова показалась попыткой прикрыть грусть. Сегодня на заседании правления, где провожали его на пенсию, было сказано много тёплых слов, но Белов сидел хмурый, как октябрьский день, поглядывал на колхозников с неприкрытой тоской, и в уголках глаз искрилась влага.
Белов грустно усмехнулся:
– Ну что ж, можно и прогуляться. Да, чуть не забыл – книгу истории полей я тебе позже передам. Посижу дома, записи сделаю, брехню всякую намалюю…
– Так уж и брехню?
– А как ты хотел? Я ведь не случайно сегодня тебе про указания разные говорил. Давят в наше время на агронома таким прессом – не разогнёшься.
– Непонятно, Николай Спиридонович!
– Опять непонятно? Счастливый ты человек, Женя! Значит, на своей шкуре не испытывал ещё руководящего гнёта. Я почему не могу тебе историю полей передать? Не от неряшливости. Просто в последние годы туда всё нельзя было записывать. Вроде себе приговор бы написал, как судьи говорят, окончательный и обжалованию не подлежащий.
– Почему? – удивился Бобров.
– Потому, что чехарда идёт – не приведи господь. Как в карты на земле играем. Вот скажи, ты сколько лет агрономом работаешь?
– Двенадцать.
– Так вот за свои двенадцать ты себя свободным чувствовал? Развернулся?
– Да на песках, где я раньше работал, не шибко развернёшься.
– Всё равно – счастливый человек, коль так говоришь. – Озяб Иванович нахлобучил рыжую лисью шапку на голову, надел полушубок и предложил: – Ну, пошли, дорогой договорим…
Мартовский день набрал разгон, яркое, искрящееся, по-весеннему радостное солнце зависло над дальним лесом, съедая пористый снег, и уже робкие ручейки показались на санной дороге.
На сельской улице вовсю горланили петухи, точно приветствовали тепло. Озяб Иванович подошёл к коновязи, отвязал осёдланную лошадь, ударил по крупу ладонью:
– Ну, Воронок, дуй на конюшню!
И вороной мерин неторопливо пошёл за ними, фыркая, позванивая удилами. Об этой лошади, вспомнил Евгений Иванович, в области ходили легенды. За все годы, пока работал агрономом Белов, не было у него никакого транспорта, кроме верховой лошади. Последние пятнадцать – вот этот Воронок. И, видимо, так может сдружиться человек с лошадью, что один другого дополняет. Воронок мог сутками ждать Белова, пока тот парился на каких-нибудь совещаниях, только тихонько ржал на коновязи у райкома или райисполкома, напоминая районным «вождям», что пора кончать заседания, а Воронку с его хозяином надо в поле, на простор.
Много лет назад, когда Белов ещё позволял себе выпить водки с друзьями-агрономами, Воронок вёз хозяина к стогу сена, где тот мог немного вздремнуть, и терпеливо ждал, пока проснётся его седок. В общем, была это какая-то необъяснимая дружба, напоминающая человеческую, молчаливая и понятная им двоим. Вот и сейчас идёт коняга сзади, пофыркивает ободряюще, точно доволен, что рядом хозяин. Даже Евгению Ивановичу грустно стало.
Наверное, и Николай Спиридонович думал о лошади, о грустном расставании с ней, и, остановившись, вдруг предложил:
– Слышь, Женя, возьми его себе, а?
Знал Бобров, что может обидеть старого агронома, но ответить захотел искренне, без хитрости:
– Спасибо, Николай Спиридонович, только…
Озяб Иванович не дал договорить, толкнул его в плечо:
– Правильно, Женя… Спасибо за честность… – Губы дрогнули, и улыбка получилась какая-то натянутая, грустная.
– Кто ж в наш век на лошади ездит? Правда, я считаю, что для агронома лучшего транспорта не нужно. Всё разглядишь…
А некоторые сейчас на полях соревнования на скорость устраивают. Как их там называют – ралли, что ли?
Он зашагал, разбрасывая кирзачами мокрый снег, и Воронок пошёл рядом с хозяином, как преданная собака.
Несколько минут потребовалось Белову, чтобы справиться со своими чувствами, но заговорил он ровным голосом:
– Я тебе записи свои хотел передать, а потом подумал – не стоит молодую голову забивать лишними проблемами. Как считаешь?
– Считаю, неправильно…
– Может, и неправильно. Только я всё это, сам видел, в корзину выбросил. Лет пятнадцать разные записи вёл, наблюдения, умные мысли выписывал, всё хотел в какой-нибудь журнал статейку написать. А теперь к чему? Кто я такой, чтоб людям морочить голову! Отставной козы барабанщик, не более.
– А о чём написать хотели, Николай Спиридонович?
– Да о том, о чём мы с тобой в кабинете не договорили – о свободе земледельца, о судьбе русского чернозёма… Не знаю, как тебе, а мне иногда кажется – бьёт земля наша в колокола, требует сострадания, может быть, даже спасенья.
Евгений Иванович чувствовал, что разговор возвращается в старое русло. И это было интересно.
– Вот я у тебя не случайно спросил, был ли ты за годы агрономской службы свободен? Я за последние двадцать лет из агронома в какого-то непонятного исполнителя, хуже бригадира, превратился. Ты вряд ли помнишь, а всё с кукурузы началось. Тогда на каждом совещании «Даёшь кукурузу!» звучало. Бросили пшеницу сеять, рожь, клевера запахали. Вильмса втоптали в грязь… Одним словом, кукурузная лихорадка началась…
– А почему вы, Николай Спиридонович, против кукурузы? Я, например, считаю, что Хрущёву только за это памятник ставить надо. Представьте на миг, не будь сейчас кукурузы в колхозах, чем бы поголовье кормили?
Николай Спиридонович опять остановился, лицо его, видать от ходьбы, накалилось, стало красным. Удивительно – Воронок тоже остановился, с ноги на ногу переминаясь, хрустит снежком.
– А я, Женя, не против кукурузы, а против человеческой глупости… У нас любое, даже хорошее дело в кампанию превращают. В тридцать седьмом расстрелы кампанией сделали, «даёшь врагов народа», в каждом встречном-поперечном немецкого шпиона видели. Вот и кукурузу эту в кампанию превратили. Пары по боку, травы – тоже. Знаешь, чем эта глупость нам обошлась? Огромной потерей плодородия… У нас первым секретарём обкома тогда Петров работал, рязанский мужик, из беднейших, что называется… Одним словом, нужду сызмальства должен бы знать. Но вот он приехал в колхоз к нам, говорит: «Ты почему, Белов, против кукурузы выступаешь? Захотел партбилет на стол положить?» А я ему отвечаю: «Партбилет мне, Егор Петрович, на фронте вручали, в окопе, а против кукурузы я вот почему выступаю… Крестьянин, у которого ребятишки с голода пухли, разве он себе лиходей был, скажите?» Ну Петров затылок почесал, просит по-внятнее объяснить. Я продолжаю: «Ну разве тот же рязанский мужик, у которого в сусеке одни мыши, своё паровое поле засевал? Ведь при мужицкой трёхполке одно паровое поле всё равно сохранялось».