Берта Абрамовна тяжело вздохнула и отправилась в свой кабинет – прийти в себя, поправить прическу, собраться с мыслями. Она никогда не жаловалась на здоровье и усталость – не позволяла себе. Только сегодня, в разговоре с этим полицейским, у нее невольно вырвалось то, что она скрывала даже от себя самой – если она уйдет из музея, если останется без работы, то умрет. Ненужность – вот, что самое страшное в ее возрасте. Да, она очень переживала за Лейлу – не как за сотрудника, а как за человека, как за саму себя. И только поэтому не могла отправить ее работать в архив, подальше от людей, детей. Ведь в этих экскурсиях была вся жизнь Лейлы. А ее, Берты, жизнь – в этом музее, в этих никому не нужных съемках, в ее сотрудниках, за которых она несет ответственность. И если она уйдет, они устроятся, люди молодые еще, а она – нет. Останется одна. А может, и они не устроятся, так и останутся неприкаянными, а у нее от переживаний вылезут все болячки, начнутся боли, наступит старость. Настоящая. Она сгорит за месяц, как уходят старики, с виду казавшиеся бодрыми и крепкими здоровьем. Скольких она уже похоронила? Тех, кто ходил, двигался и вдруг ушел. Две, три недели в больнице, и все – нет, как и не было.
Лейла тоже начала сдавать после смерти мужа. Пока он болел, лежал, находясь между жизнью и смертью – а это длилось много лет, – Лейла бегала, все успевала. Ей было ради чего. Проводила экскурсии, ухаживала за мужем. А после того как он умер, у нее начались эти приступы. Раньше она тоже жаловалась на головные боли, но никогда у нее было приступов. И тут – пружина лопнула. Лейле больше было не нужно бежать домой и держаться. Она сломалась и начала сыпаться. Приступы случались все чаще. И не находилось никакой силы, чтобы сдержать это падение, медленное, мучительное, но необратимое угасание, движение к смерти. Только работа, дети, эти экскурсии, которые, как трос, удерживали Лейлу на плаву. Таким тросом для Берты Абрамовны был музей, музейные дела и ее подопечные – коллеги, девочки, которых она принимала на работу и, значит, несла за них ответственность. Нет, она не позволит себе сломаться и сдаться. И найдет еще много крючков, которыми будет цепляться за жизнь. Эти съемки – тоже крючок. Для других – ерунда, блажь, но для нее – стимул жить. Пусть это эгоизм, но она хочет жить. Жить, а не создавать видимость. Очень хочет…
Ирина Марковна кинулась звонить мужу и сыновьям. Муж сказал, что едет – отпросился у начальника. И все-таки надо попробовать нашатырь смешать с зубным порошком. Только где его сейчас купить? Интересно, он еще производится? Или вместо порошка просто пасту отбеливающую добавить? Или пятновыводитель? А если да, то для цветного белья или для белого?
Лейла Махмудовна мелкими глотками пила валерьянку. Для нее все было очевидно. Если она принимала прописанные врачом таблетки, то не могла работать. Если нет – то работала, но приступ мог произойти в любой момент. Но лучше работать, чем ходить с дурной головой, когда на глазах – пелена, и такой шум в ушах, что можно сойти с ума. Дальше будет только хуже – это она и без врача знала. Ничего, продержится. Пока держится Берта, она тоже должна. Хотя бы ради Берты. Ведь та ее прикрывает, как может. Нет, она была готова к смерти Тимура. За долгие годы его болезни – подготовилась, успела. Смерть мужа стала для нее облегчением и свободой в некотором роде. Лейла ведь никогда не жила для себя – только для мужа. И работа, к которой Тимур относился с ревностью, не желая делить Лейлу ни с кем, даже с музеем, была для нее не отдушиной, а средством выживания. Дома, в четырех стенах, рядом с больным Тимуром, она задыхалась и готова была сама лечь и умереть раньше него. На работе она забывала о том, что у нее есть дом. А дети… Она ведь так мечтала о собственных детях и могла родить. Но Тимур оказался бесплодным, и Лейла это приняла, хотя он до конца жизни так и не поверил в то, что не жена в этом виновата. Он ей так и не простил отсутствия наследников и всю жизнь упрекал, что она не может родить. Лейла молчала – не нашла в себе сил сказать ему правду. Лейла смотрела на новый век, новые порядки, меняющиеся устои с завистью. Если бы она могла родиться сейчас и жить сейчас… Если бы могла выйти замуж за того, за кого хотела, и жить так, как хочет, а не так, как положено. Но она прекрасно понимала, что у нее другая судьба, предназначившая ей Тимура, который мучил ее всю жизнь, и этот музей, который всю жизнь спасал ее от безумия.
Гуля сидела в подсобке, сложив руки на коленях, и думала о том, что надо поехать домой, в Саратов, где оставила пожилую маму и сына. Мама еще ничего, держится, а сын – ее боль, нескончаемая, непроходящая. Ничем не заглушишь. Маратик. Родился маленьким, недоношенным, слабеньким. Муж, как увидел сына, так и ушел, но и бог с ним. Он сказал, что Гуля виновата, не смогла родить нормального ребенка, а она знала – это у мужа гнилая кровь и грехов на нем столько, что ребенок расплачивается. Муж потом на своей двоюродной племяннице женился. Девочке шестнадцать лет только исполнилось. Так что Гуля знала, откуда болезнь сына. Врачи не знали, а она знала – от отца. Невинный ребенок по счетам платит.
Маратик в шесть лет выглядел на четыре – плохо говорил, плакал часто. Но ласковый мальчик рос. Гуля его с рук не спускала в буквальном смысле. Брала на ручки – он ведь легкий был, как пушинка, и вперед – в магазин, в поликлинику. Сына в садик не взяли, и он все время был при ней. Как котенок, свернется на груди, прижмется, обхватит ручками и замирает. Ходить долго не мог – уставал быстро. Гуля ему велосипед купила, о котором он мечтал, но Маратик не мог на педали нажимать – сил не хватало. Плакал потом долго. Гуля его и по специалистам водила, по врачам разным. Думала, что он лилипутом станет. Она ничего не понимала из того, что ей врачи говорили, но знала, что нужно лечить. Таблетки давать. Дорогие. В Москве только такие продаются. А откуда у нее деньги? Маратик хоть и медленно, но рос. Говорить начал. Плохо, медленно и как будто задыхался – хотел что-то сказать, а воздуха не хватало. Так и всхлипывал на каждом слове. Но в школу пошел уже в восемь лет. Учился плохо, конечно, с большим трудом, правда старался, как мог. Зато добрый был мальчик, безотказный. И чистый, наивный. Он даже не понимал, что над ним смеются. Учителя хорошие попались, понимающие. Терпели. Не выгоняли в спецшколу для недоразвитых. Есть добрые люди на свете. Когда ему десять исполнилось, Гуля в Москву уехала, на заработки. Думала, поработает год и вернется. Заработает на обследования, лечение, таблетки эти редкие купит. И в первые месяцы гнала от себя мысль – вот она, свобода, выдохнула наконец. И тут же сама задыхалась от этой мысли – нет, она скучала по Маратику, но, когда оторвала его от груди, даже дышать легче стало. И работа ей казалась отдыхом, курортом. И страхи вроде бы поутихли, спать стала лучше. Маратика перед глазами не было, и проблема вроде как ушла – есть, но далеко, не видно. Как Маратик. Гуля даже начала думать, что может устроить личную жизнь. Очень она мечтала о муже. Пусть будет просто хороший и добрый человек. Большего ей и не надо. Сначала устроилась работать в ресторан уборщицей, но не прижилась там. Не нравилось ей. Люди злые, дерганые. Не поймешь, что у них на уме. Ушла. Поработала в кафе, но и там не сложилось – хозяин начал приставать. А потом шла мимо музея вот этого и заглянула посмотреть. У нее даже никто билета не спросил – заходи, ходи, смотри, что хочешь. И Гуле понравилось. Легко тут было, спокойно, люди другие совсем. Как не в столице вроде бы. И Берта Абрамовна, с которой она столкнулась в дамском туалете, ей понравилась – смешная, но добрая женщина. Гуля ей прямо там, около унитазов, про сына рассказала, про маму и про работу. И Берта ее сразу взяла. Сначала на год, потом еще на год. Гуля приезжала домой, конечно, подарки привозила – то кроссовки Маратику, то телефон, то игрушку. И таблетки привозила – Берта Абрамовна помогла достать. Но почти сразу хотела уехать. Не могла, задыхалась. И от Маратика уставала так, как не уставала на работе. Мама молчала. Ничего ей не говорила. Гуля гостила три дня и уезжала назад – чтобы не видеть маминого взгляда и не умирать, когда Маратик прижимался к ней и начинал гладить по голове.
Снежана Петровна дрожащей рукой пыталась набрать телефон Ильи. Она так много хотела ему рассказать – про поминки, про кантату, которую все-таки разыскала. Но он не отвечал. Наверняка на даче у соседей, а телефон оставил дома. Она всегда звонила ему в те моменты, когда не могла справиться с адреналином, когда что-то случалось, и она хотела с ним поделиться – рассказать, посоветоваться. Но у Ильи уже другая жизнь. Давно другая. И она, наверное, не имеет права в нее вторгаться… Снежана Петровна налила себе виски, выпила залпом и подумала, что нужно прекращать пить. Ведь если она не будет пить, то не станет названивать Илье. Это все алкоголь. А так бы она о нем даже не вспомнила. Или спиртное тут ни при чем, а она до сих пор хочет его вернуть? Он ей нужен? Только зачем, непонятно. На этот вопрос Снежана не могла ответить ни трезвая, ни пьяная.