– Женат? – спросил шофёр.
– Нет.
– А чем занимаешься?
Миша вспомнил, что давным-давно хотел придумать какой-нибудь ответ на этот вопрос, – не для того, разумеется, чтобы лучше понять себя, а для того, чтобы хладнокровно предъявлять этот ответ другим, как предъявляют проездной билет, и избавлять себя тем самым от лишних вопросов. Но он так и не удосужился придумать этот ответ и теперь, мешкаясь в разговоре с шофёром, как мешкался уже много раз в разговорах с другими, чувствовал себя неуютно.
– Учитель русского и литературы, – ответил он наконец не очень приветливо, наскоро выбрав наиболее благородную из тех многочисленных специальностей, в которых ему поневоле довелось себя испробовать.
Это было лет пять тому назад. Девушка, с которой он встречался, сама работала учителем-словесником и попросила директора своей школы взять Мишу на полставки, закрыв глаза на отсутствие у него педагогического, да и какого-либо другого специального образования. Директор пошёл навстречу и впоследствии не имел повода в этом раскаяться (Миша преподавал интереснее, чем его образованная девушка), однако через полгода по школам покатилась волна ужесточённых проверок, и Мишу попросили, от греха подальше, уволиться по собственному желанию. Он написал заявление без грусти, понимая, что и так вскоре покинул бы школу, потому что с девушкой всё шло к концу, да и много ещё почему…
– Учителя и врачи – самые важные люди, – сдержанно заметил шофёр, как бы стремясь загладить вину за свой неосторожный вопрос. – Цена ошибки у тех и у других одинаково велика…
Коньяк дал о себе знать – внезапно и в то же время ожидаемо, желанно. Мише представилось, что кто-то хороший зашёл в его голову, как в дом, и тихо зажёг там свечу.
Он посмотрел на своего собеседника с большой нежностью.
– Вы так замечательно обо всём рассуждаете… – сказал он шофёру. – Если вы мне ещё и сообщите, что не смотрите телевизор, вы будете моим кумиром навеки.
– Не-е, эту дрянь смотрю-ю, смотрю-ю, – с удовольствием признался шофёр. – Спорт люблю, про рыбалку люблю, сериальчики люблю, где один хороший человек всех плохих поодиночке укладывает. Смотрю-ю…
Миша вдруг понял, отчего ему так приятен этот разговор: оттого, что он точно знает, что скоро уйдёт вниз. Он ещё несколько раз выпьет, выкурит несколько сигарет, – а потом обязательно уйдёт.
«В шатающийся праздник ночи», – сказал он про себя, и всё у него внутри заново согрелось от этой только что родившейся строки. Он закурил ещё, задал шофёру какой-то интересный вопрос, и, ощутив теплый настрой собеседника, шофёр раскрылся, заговорил о чём-то очень для него важном, так что даже один раз утёр своей богатырской пятернёй слезу, но Миша уже не мог следить за его мыслью: глядя на увлечённого рассказом взрослого человека, он испытал дежавю, и это оказался тот редкий случай, когда на вопрос: «где и когда это было?» сразу нашёлся точный ответ.
Это было в родительском доме, лет пятнадцать назад, в один из дней того сумасшедшего апреля, в котором он лишился девственности и познакомился с наркотиками.
Он не ночевал дома несколько дней и вернулся домой часу в пятом вечера, вздёрнуто бодрый и не к месту радостный. Он подошёл к родителям, которые вышли в коридор встречать его, и поцеловал каждого из них в щёку. Вообще-то, они собирались его ругать, но его свежее, не пахнущее алкоголем дыхание, его поцелуи (особенная редкость для Миши) обескуражили их.
Всё же для приличия отец сказал, что ещё один такой загул – и тогда Мише придётся раз и навсегда выбирать: либо он живёт дома – либо он живёт там, где пропадал все эти дни. А телепаться где-то между и трепать этим матери нервы ему больше не позволят.
После этих слов ожидался Мишин уход в комнату: с протестом или раскаянием – не так уж важно. Но произошло другое: Миша полуигриво-полувсерьёз пал ниц и, воздев руки, простукал на коленях к родителям. Он попросил их не сердиться и признался, что по уши влюбился в одну прекрасную девушку; отчасти это было правдой.
Родителей новость заметно утешила: там, где они подозревали моральное разложение и тлетворное влияние, – оказалась всего-навсего романтика. Миша прошёл на кухню, мама и папа, как привязанные, прошли за ним: мама – якобы для того, чтоб накормить его, отец – якобы для того, чтобы самому что-нибудь съесть. Действие веществ, которые часа за три до этого употребил Миша, напрочь исключало голод, и он должен был сказать маме, что его любимая девушка познакомила его со своей мамой и та накормила его до отвала. Это уже было неправдой. Все эти дни он и девушка (которая была на три года старше его) провели в электричках, на вокзалах незнакомых городов, в подъездах чужих домов, на квартирах у довольно страшных людей.
Миша согласился только на чай без сахара. Родители стали задавать ему вопросы о девушке в соотношении приблизительно пять к одному: пять вопросов – мама и один, – как полагается, с элементами иронии, – отец. Миша рисовал им портрет, снова не имеющий ничего общего с реальностью, но в целом поразительно правдоподобный: его химическое вдохновение позволяло ему смело сыпать такими подробностями, которые, казалось бы, невозможно придумать.
Портрет очень понравился родителям. Мама размечталась, сладко затосковала по молодости и спросила отца, хоть и не надеялась на его серьёзный ответ:
– Ты вот, интересно, такой же домой пришёл, когда со мной познакомился?
Отец надул щёки и, подняв глаза к потолку, медленно выпустил воздух. Кажется, вместе с этим воздухом он выпустил из себя и всю свою обычную иронию (которая въелась в него с годами, как запах машинного масла того завода, где он руководил цехом), потому что он вдруг сказал совершенно серьёзно:
– Наверное, не такой. Всё было по-другому. Но тоже, между прочим, нетривиально.
Мама и Миша посмотрели на отца с одинаково сильным (хоть и различным по своей природе) чувством ожидания. Тогда отец медленно сел за стол (до этого он стоял, прислонившись к столешнице) и без всяких предисловий начал рассказывать о самом дорогом – так же, как теперь рассказывал шофёр. Его ирония сошла с него, как тяжёлая воинская амуниция, утратившая свой смысл в мирное время. Миша никогда прежде не видел отца таким, и ему было очень тревожно оттого, что он впервые увидел его таким именно тогда, когда сам находится под этим.
Шли важные, осторожно-исповедальные минуты воспоминаний. Отец тысячу лет не притрагивался к прошлому и очень опасался, что это предприятие может иметь для него какие-нибудь неожиданно-неприятные последствия, поэтому он то и дело находил жену и сына взглядом, ищущим поддержки: они были его единственными провожатыми в забытый мир прошлого.
Сейчас Миша уже не помнил, о чём рассказывал тогда отец. Он помнил только, что мать, красиво подперев подбородок кулаком, смотрела на отца влюблённо, и глаза её блестели от слёз. Потом отец, продолжая рассказывать, встал, открыл один из кухонных шкафчиков, достал уполовиненную бутылку дорогого коньяка, который подарили ему от завода на юбилей, достал три рюмки и наполнил каждую. Миша не мог уже отказаться, он чокнулся с родителями, выпил и почувствовал, как отвратительно одна химия смешалась с другой – и в животе, и в голове.
«Только бы не вырвало», – неожиданно для себя помолился он Богу.
Отец говорил и говорил, мать блаженно слушала, а Миша поминутно сглатывал рвотные массы, которые стояли столбом в пищеводе, и то и дело попадали в ротовую полость. То, что родители этого так и не заметили, он позже считал маленьким чудом, произошедшим по его молитве.
– Видишь, Миша, – загадочно сказала мама, – какие вещи открываются на пятом десятке. Жизнь удивительна, сынок, и у тебя она только начинается. Береги себя, береги своё…
Отец, не дав ему дослушать маму, отозвал его в коридор и заговорил взволнованным шёпотом:
– Слушай, сынок, ты можешь погулять ещё часа полтора на улице? Я хочу немного побыть наедине с нашей мамой. Вот тебе…
Он залез в карман висевшей на вешалке куртки и выдал Мише непривычно много денег.
– Купи себе, что хочешь. Можешь даже потом не отчитываться, на что потратил. Я тебе доверяю. Только прошу: на полтора часа, а не на несколько дней. Пощади мать. Всё. Давай.
Миша вышел на улицу и сразу ощутил на себе непомерно огромное давление мира. От этого давления можно было убежать, лишь видя перед собой какую-нибудь ясную цель. И Миша придумал такую цель: дойти до места, где можно будет спокойно освободить желудок.
Он намеренно неторопливо дошёл до «Пенсионного пруда», углубился в кустарник, и его там долго рвало, рвало каким-то, как ему казалось, жидким линолеумом, и Миша хотел, чтобы его рвало ещё и ещё, потому что чувствовал, что будет, когда рвота закончится.
Рвота закончилась, он вышел из кустарника и сел на скамейку у воды. Единственная цель, которую он видел перед собой, была достигнута, и ему больше некуда было убежать от давления мира. Ему не хотелось ни есть, ни спать, ни выпить, ни покурить, ни оживить в себе действие наркотика новым употреблением. Он не хотел сидеть на этом месте – и не хотел идти ни в какое другое. Он не хотел жить ни дома, ни «там, где пропадал все эти дни».